Карен Бликсен - Прощай, Африка!
После паузы Фарах опять заговорил: — Вы думаете, мемсаиб, что Каберо мертвый и его съели гиены. Нет, он не мертвый. Он теперь у масаи.
Я усомнилась в его словах и спросила, откуда он это знает.
— О, я все знаю, — сказал он. — У Канину там многомного девушек выдано замуж за масаи. Когда Каберо не мог придумать, кто ему поможет, короче масаи, он побежал к мужу своей сестры. Правда, ему плохо пришлось — он всю ночь просидел на дереве, а под деревом сторожили гиены. И вот он живет у масаи. Там есть богатый старик масаи, у него сотни коров, а детей совсем нету, он и хочет взять к себе Каберо. Канину все хорошо знает, он и сам ходил много раз и говорил с этим масаи. Но он боится тебе рассказывать, он думает, что если белые люди узнают, то повесят Каберо в Найроби.
Фарах всегда говорил про кикуйю с высокомерным пренебрежением.
— У масаи жены детей не рожают, вот они и рады брать детей из племени кикуйю. Очень уж любят воровать. Ну, а Каберо непременно вернется на ферму, когда подрастет; не захочет он жить, как эти масаи: они все кочуют, бродят с места на место. А кикуйю лентяи, им это ни к чему.
С фермы, год за годом, можно было наблюдать на другом берегу реки трагическое вымирание племени масаи. Это воины, которым запретили сражаться, племя, подобное умирающему льву, чьи когти обрезали; лишенный мужества, кастрированный народ. У них отняли их копья, отобрали даже их громадные красивые щиты, а в резервации львы продолжали нападать на их стада. Когдато у меня на ферме были три молодых быка — их кастрировали, чтобы они превратились в мирных волов, и на них можно было бы пахать и возить грузы, а на ночь загнали во двор фактории. Той же ночью гиены, привлеченные запахом крови, напали на них и растерзали. Такая же судьба ждет и масаи, подумала я.
— Жена Канину горюет, — сказал Фарах, — что на столько лет теряет своего сына.
Я не стала посылать за Канину, потому что не знала, верить Фараху или нет, но когда тот сам пришел ко мне домой, я вышла поговорить с ним.
— Канину, — сказала я, — жив ли Каберо? Живет он у масаи или нет?
Туземца никогда врасплох не застанешь, он всегда начеку. И Канину тут же зарыдал о своем пропавшем дитятке. Я молча слушала, глядя на него.
— Канину, — сказала я, — приведи Каберо сюда. Мать заберет его к себе на ферму, и он будет жить здесь. Никто не собирается его вешать.
Но Канину продолжал рыдать, не слушая меня, и уловил только одно слово: "вешать". Он завопил еще громче, в голос, причитая, что Каберо такой хороший, и что он любит его больше всех других детей.
У Канину было множество детей и внуков, а его поселок был недалеко от моего дома, и они вечно бегали у меня под окнами. С ними был и самый маленький из внучат Канину, сын одной из его дочек, которая вышла замуж за масаи и ушла в резервацию, но вскоре вернулась домой и привела с собой сынишку. Звали его Сирунга. Дитя смешанных кровей, он рос живым, проворным, не было конца его выдумкам, что-то в нем было даже не совсем человеческое: казалось, что это мечется неспокойный язычок огня, ночная птица, крошечный бесенок, домовой, обитающий на нашей ферме. Но ребенок страдал эпилепсией, и другие дети боялись его, гнали от себя, не хотели с ним играть и прозвали Шайтаном, что значит "Чертенок", и я забрала его к себе в дом. Ребенок был болен и никакой работы делать не мог, но этот веселый шалунишка стал для меня чем-то вроде придворного шута и бегал за мной по пятам, как маленькая пляшущая тень. Канину знал, как я привязана к малышу, и до сих пор относился к этому снисходительно, как подобает доброму дедушке. Но тут он мгновенно воспользовался этой возможностью обратить против меня мою привязанность, мою слабость. Он громогласно заявил, что пусть лучше Сирунгу десять раз подряд сожрут леопарды, только бы Каберо был цел, а раз уж теперь Каберо пропал, то пусть и Сирунга тоже пропадет, все едино — потому что Каберо, и только Каберо дорог ему как зеница ока и как собственная плоть и кровь. Если бы Каберо действительно умер, то это был бы плач царя Давида о сыне своем Авессаломе, и это было само по себе трагедией. Но если он остался жив и прятался у масаи, это была трагедия еще более ужасная: предстояло сражаться или бежать, но так или иначе бороться за жизнь мальчика.
На равнинах я видела, как такие сцены разыгрывают газели, когда я неожиданно выходила к тому месту, где они прятали своих новорожденных детенышей. Они бежали навстречу, плясали, прыгали вокруг, а потом притворялись хромыми, беспомощными — словом, шли на все, лишь бы отвлечь внимание от своих малышей. И действительно, чуть ли не под копытами лошади видишь затаившегося в траве газеленка: лежит совсем тихо, вытянув шейку, замер, чтобы остаться в живых, а мать ради спасения его жизни пляшет и гарцует под носом у лошади. И птица так же отвлекает охотника от своих птенцов: хлопает крыльями, бьется на земле, а иногда ловко притворяется, будто у нее подбито крыло, и волочит его, не улетая.
Вот и Канину вытворял те же штучки передо мной. Неужто у этого старого кикуйю еще нашлось столько душевных сил, столько пыла, как только дело коснулось жизни его сына? Слышно было, как трещат его старые кости, когда он дергался, приплясывая, он даже преобразился то ли в старуху, то ли в курицу, или превратился в львицу — настолько явно эта игра была игрой матери, женской игрой. Было странно видеть его дикие ужимки, и вместе с тем поведением старика можно было только восхищаться: оно было достойно уважения, как привычка страуса сменять на гнезде самку, высиживая яйца в очередь с ней. Нет женщины, чье сердце устояло бы перед таким спектаклем.
— Канину, — сказала я ему, — если Каберо захочет вернуться на ферму, пусть приходит, никто его не тронет. Ты сам и приведешь его ко мне, когда он захочет. Канину замолчал как убитый, понурил голову и ушел опечаленный, будто потерял последнего друга в этом мире.
Могу только добавить, что Канину все запомнил и сделал так, как ему было велено. Через пять лет, когда я уже почти позабыла об этой истории, он однажды через Фараха попросил меня выйти поговорить с ним. Я вышла из дома: он стоял, йоджав одну ногу, с очень серьезным видом, но заметно было, что в глубине души он волновался. Он очень приветливо заговорил со мной: — Каберо вернулся, — сказал он.
К этому времени я уже научилась применять многозначительные паузы и не сказала ни слова. Старый кикуйю почувствовал весомость моего молчания, переступил с ноги на ногу и заморгал.
— Мой сын, Каберо, снова вернулся на ферму, — повторил он. Я спросила: — Вернулся от масаи?
Канину сразу решил, что раз я с ним заговорила, значит, мы помирились, и хотя он не улыбался, но от глаз уже разбежались веселые морщинки: видно было, что он готов улыбнуться.
— Да, Мсабу, да, он вернулся от масаи, и он будет работать на вас.
В то время наша администрация ввела перепись и регистрацию — туземцы называли ее "кипанда"; каждый житель должен был зарегистрироваться, так что нам предстояло вызвать полицейского офицера из Найроби и зарегистрировать Каберо как законного жителя на ферме. Мы с Канину назначили день для этой церемонии.
В назначенный день Канину с сыном явились задолго до приезда представителя полиции. Канину весело представил мне Каберо, но мне показалось, что он немного побаивается своего вновь обретенного сына. И волновался он не зря. Масаи увели от нас маленького барашка, а возвратили молодого леопарда. Но в Каберо, очевидно, текла кровь племени масаи, вряд ли только прожитые с ними пять лет могли так изменить его. Перед нами стоял молодой масаи, настоящий масаи, с головы до пят.
Смотреть на воина-масаи — истинное наслаждение. У этих юношей до крайности доведена некая интеллигентная, особая изысканность, которую мы называем словом "chic" [9] — дерзкая, фантастическая надменность только прикрывает их непоколебимую стойкость и верность своей природе, своему непререкаемому идеалу. Этот стиль поведения — не маска и не подражание чуждым образцам; он коренится в самой сути, в глубине их существа, и отображает характер племени и его историю; даже оружие и боевые украшения — такая же неотъемлемая часть их облика, как ветвистые рога у оленя.
Каберо перенял у масаи их прическу: он носил длинные волосы, сплетенные в толстую косу, и кожаную ленту на лбу. Он перенял у масаи и посадку головы: подбородок вызывающе выдвинут вперед, будто он подает тебе свое хмурое, надменное лицо на невиданном блюде. Перенял он и напряженную, пассивную и дерзкую манеру морани, словно выставляя себя на обозрение, как статую, на которую все смотрят, но сама она никого не замечает.
Молодые воины масаи — их зовут морани — питаются только молоком и свежей кровью, и, может быть, от этого питания у них такая чудесная, шелковистая, гладкая кожа. Лица, с высокими скулами и резко очерченными челюстями, гладкие, словно припухшие, без единой морщинки или ямочки, их матовые, словно невидящие глаза похожи на два черных камешка, плотно сидящие в портрете из мозаики, да и вообще молодые морани похожи на древнюю мозаику. У них сильные мускулистые шеи, придающие им грозный вид — такая шея бывает у рассерженной кобры, у самца-леопарда или у боевого быка — и эти мощные бугры мышц так недвусмысленно отражают их мужскую силу, что без слов выражают готовность сражаться со всем миром, за исключением женщин. Поражает контраст или, вернее, гармония между этими полными гладкими лицами, мощными шеями, широкими округлыми плечами и удивительно узкими бедрами, тонкой талией и длинными, стройными, сухими ногами — это придает им вид существ, доведенных жестким тренингом до самой высокой степени хищности, алчности, ненасытности.