Стефан Куртуа - Черная книга коммунизма
И все-таки, зачем разить «врага» насмерть? В конце концов, разделение на врагов и друзей — далеко не новое предназначение политики. Еще в Евангелии сказано: «Кто не со мной, тот против меня». Новизна здесь состоит в том, что Ленин говорит не только: «Кто не со мной, тот против меня», но и — «Кто не со мной, тот должен умереть». Кроме того, он переносит сферу применения этого лозунга с политической жизни на жизнь общества в целом.
При терроре противник становится сначала врагом, затем преступником, исключенным из жизни общества. Исключенность почти автоматически приводит к идее уничтожения. Ведь одной диалектики «друг — враг» мало для разрешения фундаментальной проблемы тоталитаризма — стремления к созданию нового, очищенного, неантагонистического человечества. Осуществиться это должно благодаря мессианскому марксистскому проекту, согласно которому пролетариат объединяет всех людей и делает их подобными самому себе. Этот проект реализуется посредством насильного объединения партии, общества, империи и отбрасывания всех, кто не вписывается в схему. Логика политической борьбы сменяется логикой исключения, идеологией уничтожения и, наконец, физическим истреблением всех «нечистых». В конце концов такая логика приводит к преступлению против человечности.
Коммунисты некоторых стран Азии, например Китая и Вьетнама, относятся к проблеме немного иначе: там под влиянием конфуцианской традиции придается больше значения перевоспитанию. Заключенный, именуемый «учеником» или «воспитанником», обязан изменить свое мышление под наблюдением наставников-тюремщиков. В этом «перевоспитании» видится лицемерие, отличающее его от банального уничтожения. Не более ли это бесчеловечно — принудить противника к смирению перед палачом? Красные кхмеры, наоборот, сразу сделали выбор в пользу радикального решения: сочтя, что о перевоспитании части народа нечего и думать, ибо народ слишком «испорчен», они решили сменить народ. Отсюда уничтожение всего образованного населения, вообще горожан, которому, впрочем, предшествовало психологическое истребление обреченных, истребление личности: несчастные должны были заниматься «самокритикой», позоря самих себя, что все равно не спасало их от казни.
Главари тоталитарных режимов присваивают привилегию отправлять себе подобных на смерть, считая, что имеют на это «моральное право». Оправдываются они всегда одинаково: в своих действиях они руководствуются якобы научной необходимостью. Размышляя о корнях тоталитаризма, Цветан Тодоров пишет: «Созданию идеологического обоснования тоталитаризма способствовал сциентизм[161], а не гуманизм. (…) Связь между сциентизмом и тоталитаризмом не исчерпывается оправданием зверств чисто научной (биологической или исторической) необходимостью: надо уже быть поклонником сциентизма (пусть «дикого»), чтобы уверовать в полную прозрачность общества и возможность переделать его революционными средствами согласно собственному идеалу».
Троцкий в 1919 году доказывал это следующими словами: «Пролетариат — класс, находящийся на историческом подъеме. (…) Буржуазия в наше время — вырождающийся класс. Она не только не играет главной роли в производстве, но и разрушает методами империалистического захвата мировую экономику и культуру человечества. Тем не менее буржуазия обладает колоссальной исторической живучестью. Она цепляется за власть и не собирается ослаблять хватку. Так, она угрожает увлечь за собой в пропасть все общество. Необходимо лишить ее власти, а для этого приходится рубить ей руки. Красный террор — это оружие, обращенное против обреченного на гибель, но огрызающегося класса». Далее он делает следующий вывод: «Насильственная революция стала необходимостью именно потому, что насущные требования истории не могли быть удовлетворены средствами парламентской демократии». Снова перед нами обожествление Истории, в жертву которой позволительно принести все на свете, и неизлечимая наивность революционера, воображающего, будто своей диалектикой он способствует созданию более справедливого и более гуманного общества, хотя прибегает для этого к преступным методам. Гораздо жестче высказался спустя 12 лет Горький: «Против нас ополчается все, отжившее свой срок, отмеренный историей, и это дает нам право считать себя бойцами непрекращающейся гражданской войны. Отсюда следует естественный вывод: если враг не сдается, его уничтожают». В том же году Луи Арагон облек эту мысль в стихи: «Голубые глаза Революции / Пылают необходимой жестокостью».
Но еще в 1918 году Каутский подходил к этой проблеме куда смелее и откровеннее: «В действительности наша конечная цель — не социализм, а устранение всякой эксплуатации и угнетения, направлены ли они против какого-то класса, партии, пола или расы. (…) Если нам сумеют доказать, что мы ошибаемся и что освобождение пролетариата и всего человечества может произойти только на основе частной собственности на средства производства, то нам придется отказаться от социализма, что не станет отказом от нашей конечной цели. Мы должны будем сделать это именно в интересах достижения конечной цели». Каутский явно ставил гуманизм впереди марксистской научности, хотя являлся ее виднейшим представителем.
Умерщвление — задача педагогическая: человеку свойственно естественное колебание перед необходимостью прикончить ближнего, поэтому наиболее эффективная педагогика заключается в том, чтобы заранее отказать жертве в праве быть человеком! Ален Бросса справедливо отмечает: «Варварский ритуал чисток, работа на полные обороты машины уничтожения тесно связаны в речах и действиях палачей с анимализацией Другого, низведением воображаемых и действительных недругов до животного состояния».
И действительно, на московских показательных процессах прокурор Вышинский — интеллигент, юрист, человек, получивший хорошее классическое образование, — бессовестно оскорблял обвиняемых, сравнивая их со зверями: «Застрелить, как бешеных псов! Смерть банде, скрывающей от народных масс свои хищные клыки, свой плотоядный оскал! Уничтожить стервятника Троцкого, исходящего ядовитой пеной, которой он брызжет на великие идеи марксизма-ленинизма! Обезвредить этих лгунов, фигляров, жалких пигмеев, бессильных шавок, мосек, лающих на слона! (…) Долой это подлое отродье! Покончим с презренными помесями лисицы и свиньи, со смердящей падалью! Истребить бешеных собак капитализма, замысливших расчленить лучших сынов нашей советской земли! Заткнем им глотки их же зверской ненавистью к вождям нашей партии!» Не кто иной, как Жан-Поль Сартр, восклицал в 1952 году: «Любой антикоммунист — собака!» Эта дьявольская зоологическая риторика лишний раз подтверждает гипотезу Анни Кригель о педагогическом значении спектаклей под названием «показательные процессы». На них, как в средневековых мистериях, народу показывали злодееверетиков: сначала это были «троцкисты», потом их сменили «сионисты-космополиты», одним словом, дьяволы во плоти…
Бросса напоминает о карнавальной традиции анимализации Другого, известной в политической карикатуре с XVIII века. Так, с помощью метафоры, как правило зоологической, находили выражение латентные конфликты и кризисы. Но в Москве 30-х годов речь шла не о метафорах: противник, уподобленный животному, превращался сначала в преследуемую дичь, потом в того, «по ком виселица плачет», то есть в кандидата на уничтожение. Сталин систематизировал и обобщил эту методику, которая широко использовалась потом его китайскими, камбоджийскими и прочими последователями. Однако первооткрывателем Сталин не был: первое слово было сказано, скорее, Лениным, который, захватив власть, называл своих врагов «вредными насекомыми», «вшами», «скорпионами» и «кровососами».
Во время фальсифицированного процесса так называемой промпартии Лига прав человека опубликовала гневный протест, подписанный, в частности, Альбертом Эйнштейном и Томасом Манном. Горький ответил им открытым письмом: «Считаю эту казнь совершенно законной. Вполне естественно, когда рабоче-крестьянская власть давит своих врагов, как клопов».
Ален Бросса делает из всего этого следующие выводы: «Как всегда, поэты и мясники тоталитаризма выдают себя прежде всего лексикой: то, что московские палачи называли «ликвидацией», у нацистских убийц звалось «обработкой». Вместе эти два слова составляют языковой микрокосм непоправимой умственной и культурной катастрофы, наиболее заметной сейчас на советском пространстве: человеческая жизнь утратила свою ценность, категории («враги народа», «изменники», «благонадежные элементы» (…)) подменили понятия, насыщенные позитивной этикой рода человеческого. (…) В речах нацистов и их истребительной практике анимализация Другого, тесно связанная со страхом перед грязью и заразой, была привязана к расистской идеологии. Эта идеология подразумевала строгую иерархию сверх- и недочеловеков; (…) однако в Москве 1937 года расистские речи и связанные с ними тоталитарные проявления были немыслимы. Тем важнее представляется анимализация Другого как метод обоснования и осуществления политики тоталитарной вседозволенности».