Коллектив авторов - Всемирная история: в 6 томах. Том 4: Мир в XVIII веке
Сочетание репрессивной функции, эмоционального напряжения и элементов народной культуры порождало взрывную смесь непредсказуемой и необычайной силы. Однако не следует думать, что народный бунт всегда «бессмыслен» и «беспощаден». Эта знаменитая пушкинская характеристика сегодня воспринимается лишь как метафора социальной стихии. Современные историки убедительно обосновали существование своего рода «правил бунта», носителем которых являлась протестующая толпа. Особый словарь народного бунта и его жесты поразительно соответствовали конкретной обстановке; определенная логика обнаруживается и в динамике каждого происшествия.
В то же время история протеста свидетельствует о постепенном включении простолюдинов в систему государственной нормативной регуляции общественных отношений. Так, непопулярность налога, по мнению И.М. Берсе, — не только показатель его провоцирующей роли, но также индикатор важности социальной практики, на которую направлен данный налог. Например, вводя обложение процедурных актов, власти признавали тем самым место судебного разбирательства и крючкотворства в социальном регулировании. Разумеется, степень подобной «институциализации» в пространстве Европы была различна. В странах более развитых в правовом отношении она была выше, в других процесс находился в самом начале. Во Франции, например, возросший в XVIII в. поток судебных тяжб между общинами и сеньорами свидетельствует о все более активном включении обитателей французской деревни в официальный юридический порядок. Простые люди все чаще стали прибегать к судам для решения своих самых разных, причем не только имущественных проблем. Показателем втягивания простолюдинов в установленную институциональную систему правовых отношений является также особая роль «бумаги» в народном протесте: она воспринималась как символ и орудие угнетения. Например, в конфликтах по поводу сеньориальных или общинных прав бунтовщики требовали предъявления «феодальных» актов и поместных описей. Налоговые списки, долговые расписки и другие деловые бумаги мятежники искали, рвали, разбрасывали или сжигали на кострах в местах проведения публичной казни. Иногда «бумага» играла провоцирующую роль в истории мятежа или с ее помощью потенциальные бунтовщики анонсировали прямое действие, вывешивая бунтовщические плакаты на дверях домов и церквей или направляя контрибуционные послания влиятельным людям. Нередко смутьяны требовали «бумагу» от властей для закрепления и подтверждения своего успеха: не доверяя устным обещаниям отменить налог или снизить цену на хлеб, они добивались письменного распоряжения. Наконец, «бумага» являлась одним из способов легитимации бунтовщического поведения. Чаще всего мятежники апеллировали к указам государя, который в их глазах олицетворял закон. Иногда они ссылались на постановления местных властей. А восставшие рабочие Сент-Антуанского предместья, шествуя по улицам Парижа весной 1789 г. с виселицей, на которой были прикреплены манекены фабрикантов Ревельона и Энрио, кричали, что они исполняют постановление третьего сословия Сент-Антуанского предместья, приговорившего этих заводчиков к повешению.
В марксистской традиции народные движения исследовались преимущественно в контексте теории классовой борьбы, которая представлялась как «движущая сила истории». Сегодня такой подход во многом утратил свое значение. Тем не менее очевидно, что бунт в традиционном обществе являлся не только средством, облегчавшим восприятие нового, но и острой формой развития социальной общности. Важнее конкретного результата бунта (который порой не достигался, но очень часто и достигался: снижался размер налога, приостанавливалось его взимание, уменьшалась цена хлеба, наказывались взимавшие недоимки виновники насилия и проч.) было наступавшее за ним «отрезвление» всех участников социальной драмы: как тех, кто представлял существующий порядок, так и тех, кто его оспаривал. Жестокое подавление мятежа в отдельной стране, городе, деревне надолго входило в коллективную память, а осознание риска, связанного с открытым протестом, на десятки лет делало его невозможным. В то же время многочисленные случаи различных уступок и амнистии участников народных движений рассматриваются теперь не только как свидетельство ослабления властей, но и как признание того, что бунт не обязательно означает разрыв традиционных социальных связей, что сохранение статус-кво лишь посредством репрессии невозможно. Значение этих движений заключается, вероятно, не только в том, что они подтачивали Старый порядок и готовили новый, но и в том, что они служили своеобразным сдерживающим фактором в динамике социума, не позволяли резко разрушать традицию и обеспечивали сохранение главной нравственно-генетической линии эволюции.
СОЦИАЛЬНЫЕ ИЕРАРХИИ И «ЦИВИЛИЗАЦИЯ НРАВОВ»
В историографии 1960-1970-х годов многих исследователей вдохновлял предложенный видным французским историком Э. Лабруссом проект реконструирования подлинной социальной структуры раннего Нового времени путем обобщения множества данных массовых серийных источников. Лабрусс и его последователи ставили перед собой цель: выявить, описать и расположить в иерархическом порядке все группы, из которых состояло общество XVIII в. К настоящему времени историки отказались от этого амбициозного замысла и уже не предпринимают заранее обреченных на неудачу попыток воссоздать исчерпывающую и «подлинную» социальную иерархию прошлого. И дело не только и не столько в том, что он трудноосуществим, так как подобный синтез может стать лишь результатом бесчисленного количества исследований, проведенных на локальном и региональном уровнях. Главное, ушло в прошлое само положенное в основу данного проекта представление об обществе как пирамиде, состоящей из кирпичиков — социальных групп.
Уже патриарх «глобальной истории» Ф. Бродель называл общество «множеством множеств», поясняя, что «иерархический порядок никогда не бывает простым, любое общество — это разнообразие, множественность; оно делится наперекор самому себе, и это разделение есть, вероятно, самое его существо». С ним солидарен английский историк Э. Ройл, по мнению которого, высказанному в книге «Современная Британия: социальная история, 1750–1985» (1987), «наверное, правильнее было бы рассуждать не об “обществе”, а об “обществах”, так как жизненный опыт большинства населения был не национальным, а локальным или приходским. Отношения были вертикально структурированы и скреплены локальными узами почтения снизу и патернализма сверху».
От лабруссовского проекта «глобальной» социальной истории и от макросоциологических подходов историки, изучающие феномен социального, повернулись, во-первых, в сторону микроистории и истории повседневности, исследуя на микроуровне сети вертикальных и горизонтальных социальных связей и скептически относясь к возможности подверстать их под некие универсальные категории типа «сословие» или «класс». Как выясняется, такого рода исследования, проведенные на микроуровне, открывают больше возможностей восстановить социальные связи индивидов и групп в их многообразии, чем широкие обобщения в масштабе целой страны или континента. Группа изучается и характеризуется через сети своих социальных связей и поведение составляющих ее личностей (социальных акторов). Во-вторых, современные работы по социальной истории отличает внимание к языку, к понятийному аппарату, с помощью которого люди описывали социальные реалии своего времени; коллективные представления людей прошлого рассматриваются как фактор, образующий группу и формирующий ее идентичность.
ОБЩЕСТВО И СОЦИАЛЬНАЯ ИЕРАРХИЯ В ПРЕДСТАВЛЕНИЯХ ЛЮДЕЙ XVIII ВЕКА
В сознании образованных людей XVIII в. существование универсальной реальности под названием «общество» стало уже признанным. При этом в их представлениях оно было тесно связано с понятием «государство», и четкое различие между ними не всегда проводилось. Связь между обществом и государством, устанавливаемая в теории, проявлялась и на практике: именно государство претендовало на ведущую роль как в определении принципов общественного устройства, так и в создании и поддержании социальной иерархии.
В представлениях о том, что такое общество и из кого оно состоит, сталкивались два, на первый взгляд, противоречивших друг другу принципа: естественного, природного равенства людей, с одной стороны, и неравенства, имманентного любой общественной организации, — с другой. Это противоречие разрешается, если принять во внимание, что, рассуждая о принципах общественного устройства, ученые люди XVIII в. привычно разделяли естественные и позитивные законы. Естественными признавались законы, существовавшие от природы, независимо от воли людей, позитивными — законы, устанавливавшиеся в человеческом обществе законодателями. Считалось, что, согласно естественному закону, все люди от природы равны. В то же время позитивные законы создавали в обществе неравенство гражданских статусов, объяснявшееся неравенством силы, богатства, талантов, знаний, происхождения или пользы, приносимой обществу. Таким образом, равные от природы индивиды объединялись в общество, состоящее из неравных по статусу групп.