Александр Иванченко - Путями Великого Россиянина
Да ведь на одной науке о человеке, как она у Н. Н. Миклухо- Маклая ни всеобъемлюща, его заслуги не кончаются. Мы знаем, что вместе с Антоном Дорном (немецкий зоолог) он был одним из основателей морской биологии и первым указал на необходимость научного подхода к использованию пищевых ресурсов океана; без особой натяжки можно сказать, что он первым же занялся той неврологией, какая включила в себя изучение работы мозга как мыслительного аппарата, накопителя информации и регулятора психики человека; не будучи знаком с трудами Йоганна Менделя, сделал ряд блестящих предположений в генетике и, применительно к человеку закона о наследственности, доказал безосновательность ломброзианства («учение», созданное в середине XIX века Чезаре Ломброзо, сыном венецианского раввина, согласно которому, упрощённо выражаясь, дети преступников тоже непременно будут преступниками, как якобы особый тип людей с врождёнными порочным наклонностями); первым соединил антропологию со сравнительной анатомией; первым в мире начал в Батавии кампанию против торговли наркотическими зельями, предварительно испытав на самом себе, что это такое, и клинически правильно определив воздействие опиума на человеческий организм, а также против проституции как главнейшего рассадника венерических заболеваний; по существу верно раскрыл механику образования плодородных почв, не говоря уже о значимости его вкладов в старые науки и о том, что при всём этом он был ещё известнейшим общественным деятелем, даровитым художником, писателем, публицистом и т.д.
Даже примерно обозначить весь круг его научных и других занятий пока затруднительно, так как по свидетельству тесно с ним общавшихся Габриэля Моно и Отто Финша (про обоих подробнее в романе), по отношению к своим делам, а порой и теоретическим построениям в той или иной области науки, имевших, как можно судить потому, что мы знаем, ценность непреходящую, он был на редкость расточительным, зачастую подробно излагая их в письмах к друзьям и знакомым, но совсем не заботясь об их сохранении. Поэтому неведомо, сколько всего этого добра, которое по праву должно принадлежать нашему Отечеству и входить в сокровищницу того, что является предметами нашей общенациональной гордости, и по сей день рассеяно по всему свету и пылится где-то в архивах, государственных и частных.
Нет сомнения, что со временем то другое будут из архивов извлекать, и найдутся ловкачи, которые станут выдавать чужое за своё, а мы по привычному расейскому обычаю будем смотреть на будто бы заморское чудо, изумляться и ахать, не подозревая, что чудо сие наше, рассейсккое.
Поэтому в ходе будущих торжеств, если провести их нам всё же позволят, надо приложить все усилия к тому, чтобы добиться организации экспедиции в места пребывания Н. Н. Миклухо-Маклая, особенно в те, которые более или менее длительное время служили ему центрами его деятельности (Ява, Австралия, Сингапур, не исключая и города Европы, в которых он учился и которые посещал с теми или иными целями, связанными с его научными интересами), выявить его бывших корреспондентов или их родственников, списаться с ними и таким образом собрать из его недостающего нам наследия всё, что только посчастливится разыскать и затем издать всё вместе как подобает...»
* * *
На том заседании редколлегии журнала «Вокруг света» мы решили опубликовать в связи с приближавшимся 70-летием памяти Н. Н. Миклухо-Маклая это письмо Н. И. Вавилова Ю. М. Шокольскому. Но уже с готовой к печати вёрстки письмо Николая Ивановича сняла цензура, как мы, повторяю, наивно полагали на этот раз, по вине нашего главного редактора Виктора Степановича Сапарина, широко образованного и отлично знавшего цену настоящим ценностям, но по мягкости характера абсолютно не умевшего спорить с околожурнальными, а тем более наджурнальными чиновниками, которые, по нашему глубокому убеждению, руководствовались никакими иными соображениями, кроме всё той же перестраховки: дескать, неиз-
вестно ещё, действительно ли реабилитирован Н. И Вавилов. Увы, понадобилось ровно 30 лет, чтобы столь многозначительный документ, принадлежащий перу невинно погибшего великого сына России, увидел наконец свет в декабрьской книжке академического Журнала «Советская педагогика» за 1988 год, теперь уже к 100-летию памяти Н. Н. Миклухо-Маклая, почти совпавшим с торжествами по случаю 100-летия со дня рождения Н. И. Вавилова. Но и теперь, при, казалось бы, умопомрачительной демократизации и гласности, «пробивать « публикацию через будто бы ликвидированную у нас цезуру пришлось с немалыми усилиями. Честь и хвала поэтому редколлегии журнала «Советская педагогика» и особенно заведующему в его редакции отделом истории педагогики Валентину Никандровичу Щербакову. В основном лично ему довелось всеми возможными средствами таранить бесчисленные преграды на пути, оказывается, и ныне крамольного письма Николая Ивановича Вавилова к печатному станку. С тех пор, как Россия была объявлена «тюрьмой народов» (вникните, без оговорок, вся оптом!) и до благополучного удушения мягкой пуховой подушкой «отца народов» в марте 1953 года, о чём речь впереди, быть россиянином и любить своё Отечество значило рисковать своей жизнью. Теперь же, когда мы дожили, как уверяет нас наша плюралистическая пресса и сам первый президент СССР М. С. Горбачёв, до вожделенной свободы, оная любовь, похоже, не дозволяется и мёртвым.
* * *
Тогда, однако, в январе 1958 года, не предвидя ещё, как сложится судьба письма Н. И. Вавилова о Миклухо-Маклае, я слушал его в чтении академика Евгения Никаноровича Павловского и мысленно снова был на памирской лесной поляне, на которой провёл знаменательную для меня ночь всего несколько месяцев назад.
Высоко в горах ночи тёмные, хотя до звёзд, кажется, рукой подать, и светятся они ещё более ярким голубым светом, чем алмазы в рентгеновских лучах, а по усеянному ими чёрному пространству с медлительной важностью плывёт полная Луна. Всё равно горные ели сокрыты тьмой.
Но перед большим полукругом из застеленных цветасто вытканными пеньково-льняными скатерьтями столов трескуче выстреливал в черноту неба огненные снопы искр пылавший конус костра. На столах по левую сторону курятся струйками пара старинные тульские самовары, справа – на овальных керамических подносах росисто запотевшие кувшины суры с приставленными к ним по два поливяными кухлями.
Фаянсовая чайная посуда, хрустальные ладьицы с колотым сахаром; в овальных плетёнках-корзинках сладкий изюм, курага, в таких же плетёнках, но побольше – горками фрукты, фисташки, орехи, лещины и грецкие.
За столами бликуют отблесками костра мужские и женские лица – наши россичи. Стол Зорана немного выдвинут вперёд, и за ним он один, но сидит не по центру, а справа; у того края, по правую руку от него – я знаю – поставлен табурет для меня, ибо я виновник всего этого торжества и скоро должен буду занять место рядом с Зораном. А пока, если смотреть от столов, я стою с той стороны и немного сбоку костра, так, что меня все видят, а я – только столы, расплывчатые в темноте фигуры людей и бликующие лица.
Ожидание томительно, и, как я ни стараюсь держать себя в руках, волнуюсь всё больше.
Первые три месяца после Якутии я не выходил из большого рубленого дома Зорана, потом только он позволил мне съездить в Сталинабад (ныне Душамбе) в туберкулёзный диспансер. Чахотки не обнаружили, правое лёгкое лишь на рентгеновском снимке, будто из пулёмёта беспорядочно прострочили – все каверны закальцинировались.
Из Сталинабада махнул в Ташкент, надо было решать вопрос с работой. Сразу удалось устроиться собкором детского радиовещания Всесоюзного радио по Средней Азии (к тому времени у меня вышло в свет несколько детских книг). Работа самая подходящая, два с лишним года ещё я больше проводил время в горах у Зорана, чем разъезжал по своим собкоровским делам.
Мы много занимались, и по тому, как ко мне стали относиться в селении, я скоро понял, ЧТО мне назначено, хотя усилием воли и подавлял об этом всякую мысль. Но что творилось в моей душе, для Зорана тайной, конечно, не осталось. Уже с белыми, как молоко волосами, и бородой, старчески опущенными плечами и утратившими прежнюю голубизну глазами, однако вовсе не согбенный, он клал мне на затылок свою жестковатую ладонь, всё ещё не перестававшую излучать колкие и в то же время умиротворяющие токи. Произносить какие-то слова вслух при этом было излишним. Сейчас я слышал его мысли также, как он мои. Он знал это без моего признания. Мы могли беседовать даже на расстоянии, не видя друг друга глазами.
Но сегодня, передавая мне Высокую Зорю россичей, он обязан раньше, чем пригласить меня к своему столу, произнести положенную речь.
Через костёр до меня доносился его ставший глуховатым голос словно откуда-то издалека. Наверное, огонь костра раскалял идущую от него звуковую волну, и каждое его с неспешной чёткостью произнесённое слово входило в меня всё возбуждающим волнение множеством всепроникающих лучей, наполнявших жаром все клетки тела. Кажется, прошла вечность, когда тело моё поглотило наконец слова последней фразы: