Пантелеймон Кулиш - Отпадение Малороссии от Польши. Том 3
Чтобы занять умы, взволнованные бунтовщиками, Хмельницкий созвал в Переяславе генеральную раду. На ней был прочитан и принят казаками реестровый список, посланный к королю. Этим актом, завоеванным под Збаражем и Зборовым, казацкий батько сложил с себя ответственность перед разбойною массою в том, что не ведет ее кончати ляхів, а, вместо того, еще карает смертью панских убийц. Все казаки, имевшие, в глазах черни, преимущественное право на казацкие вольности, признавали законным и естественным тот порядок вещей в Украине, который был ниспровергнут по поводу гонитвы Хмельницкого за его обидчиками. Чтоб отменить их общее решение, голодная и сравнительно безоружная чернь должна была бы убить не одного Хмельницкого, но и сорок тысяч реестровиков, вместе со всеми теми, которые пользовались выгодами их положения по за реестром.
Так из-под ига панского люда посполитые перешли под иго казацкое, потому что гетман карал их смертью за бунты против панов, а сорокатысячный привилегированный казацкий народ, за реестром доходивший до статысячного, содержался на счет работы людей посполитых. Это была новорожденная, хоть и не законнорожденная, шляхта, которой недоставало только государственной нобилитации.
То, что говорит о себе в кобзарской думе Иван Канивченко, сподвижник Филоненка, было символом веры каждого казака:
І вже мені не честь, не подоба
По ріллях спотикати,
Жовті сапчянці каляти,
Дорогі сукні пилом набивати... [26]
Теперь людям посполитым, не шляхтичам и не казакам, предоставлялось делать сравнение между тем временем, которое предшествовало Хмельнитчине, и тем, когда «казацкая слава разлилась по всей Украине».
По свидетельству Самовидца, до бунта Хмельницкого, «поспольство во всем жили обфито (изобильно): в збожах (хлебах), в бидлах (скоте), в пасеках»; досадовали их только непривычные для украинцев «вымыслы великие от старостов и от их наместников и жидов. Бо сами державци на Украине не мешкали (не жили), тилько уряд держали, и так о кривдах людей посполитых мало знали, альбо, любо (хоть) и знали, только, заслеплени будучи подарками от (панских) старост и жидов арендарей, же (что) того не могли узнати, же (что) их салом по их же шкуре и мажут: з их подданных выдравши, оным даруют, що и самому пану вольно бы узяти у своего подданного, и не так бы жаловал подданный его. А то леда (какая-нибудь) шевлюга (шваль), леда (какой-нибудь) жид богатится, по килько цугов коней справляет, вымышляючи чинши великие, поволовщины, дуды, осып, мерочки сухие, з жорнов плату и иное, отниманье фольварков, хуторов, — що натрафили на человека одного, у которого отняли пасеку, которая всей земле Польской начинила беды»...
По свидетельству же всех современных документов, в эпоху Хмельницкого свирепствовала ужасающая нищета в той массе, которая, увлекшись казацким промыслом, помогла казакам отделить на свой пай сытный кусок хлеба на счет старост, державцев и арендаторов жидов, а сверх нищеты свирепствовал казацкий произвол, без всякой апелляции. В тех же местах, где казаки не сидели на шее у доматоров и гречкосеев (названия у них презрительные), — в тех местах свободно разгуливали татарские загоны. Казаки перебили или предали татарам панов, которые набирали бывало из своих сел охотников до гонитвы за хищниками; вооружали их на собственный счет, водили в «неведомые» поля по примеру древнего князя Игоря, и нередко, как это мы знаем по «русскому воеводичу», слагали буйную голову в бою с неверными. Теперь некому было охранять от Орды не только мужиков, но и казацких жилищ. Ворота в Украину стояли татарам настежь; Зборовский договор отдал под их кочевья все Черноморие, от Азова до Чигирина, от Чигирина до Акермана, и если они уводили в неволю даже собственных сподвижников, казаков, то каково было положение доматоров и гречкосеев!
В то время, когда Хмельницкий просил короля об освобождении Тетеревского и Котовича из тюрьмы, прибавляя: «а мы за наяснейший маестат вашей королевской милости готовы жертвовать жизнью (zdrowie swoje ronic)», — в то самое время Адам Кисель изображал королю положение дел в Украине такими словами: «После моего первого киевского обжога, о котором я уведомил вашу королевскую милость, — лишь только Хмельницкий велел снять головы и тем, которые у берегов казатчины начинали мятеж в панских имениях, и тому, что назывался гетманом на Запорожье, мужики несколько приутихли. Однакож, желая подействовать еще сильнее в этом случае, Хмельницкий намерен в скором времени отправиться (excurrere) челнами на Запорожье, чтоб очистить скопище (sentinam) своевольства и обсадить Запорожье надежною (podufala) старшиною. Здесь также велел полковникам сторожить берега, чтобы (казаки) не входили ни в какое замешательство с теми региментами, которые приблизились к Хмельнику и Бару, и предотвращать всякие бунты. Послы (Хмельницкого) также ехали к вашей королевской милости с реестрами, а другие реестры представили в киевский грод. Судя по этим поступкам и наблюдая за всею старшиною, которой у меня бывает полно каждый день, кажется, что они желают сохранить мир. Только исключенные из реестров мужики, которые было оказачились, прибегают к разным способам, чтобы не быть в подданстве у своих панов. Одни продают все и, оголев, идут к казакам в чуры и постои (jedni sie sprzedajac i ogolociwszy ze wszystkiego, za czurow i postojow do kozakow udaja), другие совсем идут за Днепр, а некоторые — таких наименее — кланяются уже своим панам.
Поэтому один Господь Бог, в своем предведении, решил и предопределил, как все это может усмириться и успокоиться. Я не смею успокоивать отечество миром; точно так же не желаю раздражать шерней и давать им повод к вражде. Один, кажется, остается совет: положиться на волю всемогущего Бога, как Ему будет угодно смягчить эту казнь, и на подтверждение присягой обещаний Хмельницкого, как он захочет их сдержать, хотя бы это было с великою кривдою и почти с порабощением (а prawie cum servitute) всех нас, украинных (панов). Еслиб я не видел такой силы и готовности, какую здесь нахожу, и если бы мог видеть расторгнутым товарищество (societatem) с казаками Орды, а также, когда бы войско могло вступить сюда раньше, нежели реки пустят (воду), то, как я всегда объявлял на сейме, наилучшим средством (pro maxima), так и теперь — не только желал бы, но просил бы униженно вашу королевскую милость, принимая во внимание все унижение, которое мы претерпеваем в мире, похожем на рабство, — лучше попытаться прибегнуть к оружию, нежели, имея, не иметь подданных. Им помогают все фортели и на суше, и на воде, потому что у них та же сила, та же готовность, та же лига, хотя меня угнетет та же бедность и несчастье (egestas et calamitas), что и каждого. Поэтому я не нахожу другого способа, как только ждать у берега попутного ветра (secundos spectare in littore ventos).
По вышеизложенным причинам, больше может сделать половина войска с осени и зимой, нежели целое войско теперь летом: ибо у них (тогда) прекращаются все фортели, и Орда не может оставаться долго с ними; а когда не будет Орды, то мы всегда, по милости Божией, можем взять верх. Еще и то надо принять во внимание, что теперь великий голод. Огультаенное хлопство должно снова приняться за землю, или, не будучи задираемо, как этого решительно Хмельницкий желает, придумает себе куда-нибудь (добычный) путь. Через это могла бы эта вооруженная толпа как-нибудь поредеть и разойтись, а если нужен повод к войне, то у Речи Посполитой он есть всегда, лишь только она будет готова к войне. Если даже казаки пожелают оставить нас в покое, то поводом к войне может быть то обстоятельство, что этот мир не только не удовлетворяет нас, обиженных, но не соответствует и самой транзакции, учиненной с ними. Два важнейшие обстоятельства, именно: восстановление католического исповедания и такое подданство, которое бы приносило панам выгоду (poddanstwo z pozytkiem panom), не скоро могут войти в колею, потому что они — или совсем не хотят, или хотели бы мало давать податков, и быть в подданстве только по имени. Поэтому признаюсь чистосердечно (ingenue fateor), что такой мир мне не по сердцу, если его Господь Бог и самое время не исправят. Только теперь опять начать войну было бы, по моему мнению, крайне опасно. Вот почему я желаю, чтобы отечество, пользуясь временем, исправило то, что должно быть исправлено (tempore temperanda temperare)... и униженно прошу не приближать войска, чтоб не давать повода к враждебным действиям... иначе — мне и всем находящимся здесь обывателям ipso facto пришлось бы творить предсмертные обеты (vovere hostias). Если же ваша королевская милость пожелаете приблизить войско и, при первом поводе (data occasione), предоставить суду Божию то, что оскорбило Республику, не дожидаясь исправления — если только какое-либо исправление возможно в этих своевольных и одичалых подданных, — не дожидаясь даже времени, более благоприятного для наших дел; в таком случае нижайше прошу о том, чтобы, прежде нежели войско двинется в Украину, я, по какому-нибудь письменному повелению вашей королевской милости, мог оставить здешний мой пост, и чтобы дворянство не вдруг, а мало-помалу... могло уйти от опасности, которая захватит нас в ту же минуту, как только пойдет молва, что войско двинулось и идет в Украину».