Георгий Кнабе - Древний Рим — история и повседневность
Такие представления не исчерпываются своей логической структурой и носят в большей или меньшей степени образный характер. Они близки в этом смысле тому, что в языкознании называется внутренней формой, — образу, лежащему в основе значения слова, ясно воспринимающемуся в своем единстве, но плохо поддающемуся логическому анализу. Так, слова "расторгать", "восторг" и "терзать" имеют общую внутреннюю форму, которая строится на сильно окрашенном эмоционально и трудноопределимом ощущении разъединения, слома, разрыва с непосредственно существующим. Разобранные представления в области культуры можно, по-видимому, по аналогии обозначать как ее внутренние формы[194].
Механизм формирования и передачи таких внутренних форм совершенно неясен. Очевидно, что объяснять их совпадение в разных областях науки или искусства как осознанное заимствование нельзя. Полибий едва ли задумывался над тем, обладает ли философски-историческим смыслом декор на его ложе, Дефо не читал Спинозу, Верлен не размышлял над Максвелловой теорией поля. Если такое знакомство и имело место — Расин, по всему судя, знал работы Декарта, — все же нет оснований думать, что художник или ученый мог воспринять его как имеющее отношение к его творчеству. Вряд ли можно также, не впадая в крайнюю вульгарность, видеть во внутренней форме культуры прямое отражение экономических процессов и полагать, будто монадология Лейбница порождена без дальнейших околичностей развитием конкуренции в торговле и промышленности. Дело обстоит гораздо сложнее. Оно требует раздумий и конкретных исследований. Пока что приходится просто признать, что в отдельные периоды истории культуры различные формы общественного сознания и весьма удаленные друг от друга направления в науке, искусстве, материальном производстве подчас обнаруживают очевидную связь с некоторым единым для них образом действительности и что такой образ составляет мало известную характеристику целостного исторического бытия данного народа и данной эпохи.
Эпилог
Итак, вернемся к началу. Наша цель состояла в том, чтобы понять отношения между бытом и историей. На основании общих теоретических соображений мы предположили, что бытовая повседневность и исторический процесс неразрывно связаны друг с другом и в то же время принципиально, глубоко различны, что ни одна из этих сфер непонятна до конца без другой и, однако, подход к ним с одинаковыми методами и критериями ничего не дает, а только запутывает дело. Задача заключалась в том, чтобы проверить эти предположения и для этого перейти от общетеоретического анализа к анализу конкретно-историческому. В качестве предмета такого анализа был избран древний Рим. К каким же выводам привело нас подробное рассмотрение отдельных сторон римского быта, повседневного поведения его граждан, вещей, их окружавших?
Мы обнаружили, что самые разные проявления повседневной жизни древних римлян — их отношение к воде и их восприятие одежды, неприязнь к людям, передвигающимся по городу в носилках, и любовь к незатейливым дружеским трапезам, восприятие уличной и жилищной тесноты как ценности — связаны в конечном счете с одним и тем же вполне определенным ощущением действительности. Это ощущение состояло в том, что в основе всего лежит некоторый извечный и неизменный строй существования. Он образует не только источник и фон общественного бытия, но также его идеальную модель, точку отсчета и парадигму ценностей. На такие отдельные неизменные модели ориентирован и весь быт — колодец и тога, совещания с друзьями при принятии решений, ритуал застолья. Многообразно и противоречиво развивающаяся действительность несовместима с неизменностью этих моделей, действует на них разрушающе, мешает людям им следовать — древний колодец скрывает выхоД водопроводной трубы, тога становится невыносимой, святость застолья оскверняется в оргиях. В своем повседневном быту римлянин живет и действует в этом противоречии идеальной исходной нормы и ее реальных нарушений, одновременно и ощущая его неразрешимость и преодолевая его, выходя на практике к дисгармоничному, грубому, неладному, но в конечном счете непреложному синтезу его полюсов. Пусть из колодца торчит водопроводная труба, но вода из нее льется непрерывно, как из родника, и, значит, в ней все еще живет нимфа источника и вечная сила Януса; пусть тогу никто не носит, но важно иметь право ее носить, и провинциал отдает очень многое за это право, ибо оно наглядно причисляет его к римскому городскому гражданскому коллективу, которого давно нет и который вечно есть, ибо иначе зачем провинциал стал бы в него стремиться. Это противоречие и этот синтез образуют внутреннюю форму не только культуры Рима, но и существования римлянина.
Такова бытовая повседневность Рима, но такова же и его история. Социально-экономическая, политическая, идеологическая жизнь Рима связана с точно таким же противоречием: гражданская и сельская общины представляют собой общественные формы, наиболее адекватные объективно заданному уровню развития производительных сил античного мира; поэтому они вечно возрождаются, и на них ориентируются отношения собственности, политические установления, нравственные императивы; они порождают в общественном сознании представление о вечной и непременной норме родной истории. Но производительные силы все же знают определенное и бесспорное развитие. А оно уничтожает полисный уклад, ориентированные на него формы производственной и общественно- политической жизни, незыблемые и вечные их модели, порождает ту "новизну", которая их обволакивает и разлагает и на которую непрерывно и горько жалуются римские писатели. Но история Рима, как и бытовая повседневность его граждан, существует, сохраняет свою неповторимость и определенность до тех пор, пока это противоречие длится и, постоянно возрождаясь с новой и новой остротой, тем не менее всякий раз обретает в конечном счете шаткое и дисгармоничное равновесие. Рим уничтожает независимость покоренных полисов, но они входят в состав его державы как прежние целостные гражданские коллективы; магистратов назначает принцепс, и политическая избирательная активность граждан сведена к нулю, но все Помпеи пестрят выборными лозунгами, которые выписывает на стенах любой; народное собрание в Риме ликвидировано, но целый век еще без его санкции принцепс не будет считаться законным; сельская община распадается, так как участок на ее земле может купить каждый приезжий богатей, но общинное имущество и общинная земля сохраняются и в первом веке, и во втором…
Что же в итоге все это дает для ответа на вопросы, которые мы изначально себе поставили — каково соотношение быта и истории в древнем Риме? Какое оно имеет значение для понимания того же соотношения в другие эпохи?
Что касается первого из этих вопросов, то в Риме внутренняя форма материальной культуры и принципы организации повседневной жизни оказались аналогичны структуре исторического процесса. Можно ли на этом основании говорить об их тождественности, о том, что первые представляли собой в Риме просто частный случай второй? Вряд ли. Хотя бытовое поведение и исторический процесс обнаруживают в Риме общую внутреннюю структуру, хотя здесь у них (как, впрочем, всегда и везде) имелся общий субъект — исторически конкретный человек, реализовались они совсем по-разному: первое — в осознанных, полуосознанных, или, чаще всего, неосознанных формах его субъективной деятельности, второй — в их объективных результатах этой деятельности. Предпочесть плащ тоге стало возможным после того, как и в связи с тем, что распался замкнутый мирок римской гражданской общины, но не потому, что исчезли объективные исторические его признаки-общинная форма собственности на землю, например, а потому, что родившийся за пределами этого мирка человек стал по-иному видеть других людей и по-иному оценивать их и свои вкусы, их и свое повседневное поведение. Поэтому, по-видимому, правильнее говорить о том, что структура быта и структура исторического процесса в Риме не тождественны, а изоморфны.
Что касается второго из поставленных вопросов, то принцип, объединивший в Риме быт и историю, имел, помимо своей формы, своей структурной роли, еще и вполне определенное содержание. Он представлял собой, как выяснилось, то самое классическое начало, которое лежало в основе античной культуры и античного мира в целом и о котором у нас шла речь в историческом введении. Как бы ни решать сложную, обсуждаемую на протяжении веков проблему соотношения римской классики с греческой, очевидно, что те конкретные классические черты, которые были выявлены в предшествующих очерках, характеризуют жизнь именно древнего Рима, отражают и в кричащих антагонизмах ее эмпирии, и в гармонизующем воздействии ее идеализованных норм его особый и неповторимый облик. Характерная для него изоморфность быта и истории, равно подчиненных классическому началу, впоследствии исчезает из европейской действительности на много веков. Быт, поведение, вещи, по-прежнему неразрывно связанные с историей общества, вступают с ней в новые, иные, многообразно сложные отношения[195]. Но ни на одном дальнейшем этапе своего развития не смогут они быть до конца поняты, поняты как целое и общий принцип, без сопоставления с антично-римской классикой. Ибо "общее само есть нечто многообразно расчлененное, выражающееся в различных определениях"[196].