Роман Гуль - Азеф
- Где ты видел?
- У вокзала, только городовые отогнали, но знаешь, будь у меня вместо апельсинов бомба, я б убил его шесть раз, я подсчитал.
- Подожди, подожди, дело так идет, что всё равно он наш. А как насчет слежки?
- Ни-ни, - мотнул головой Каляев. - Но когда же, Борис? Зачем тратить время, надо кончать, этого ждет вся Россия, подумай, сейчас такой удобный момент, поражения на фронте. Иван Николаевич здесь?
- Скоро приедет.
- Торопи, Борис, нельзя же, можем упустить. Савинков улыбался.
- Дорогой Янек, вопрос недели не играет роли. Зверь обложен, уйти некуда.
- Кто-то идет, надо прощаться, - проговорил Каляев.
Приближались трое шедших с моста мужчин, в шляпах и широких пальто.
- Следи за Балтийским, послезавтра в 11 у Юсупова сада.
- Хорошо. Возьми апельсины. - Каляев ловко завернул в пакет два десятка, подал профессиональным быстрым движением и, кинув в кожаную сумку деньги, пошел к мужчинам, закричав:
- Эй, господа, купите "Троечку"! "Красотку"! вот кошелек для богатой выручки! А вот патриотическая картинка, как русский мужик японца высек!
Савинков оглянулся. Темной тучей вздымался бироновский дворец, любимое Савинковым здание. Возле него стоял Каляев, подперев коленом лоток, продавал папиросы.
8
Вернувшись с "инспекционной поездки", Савинков вошел в квартиру. Разделся.
- Я вам апельсинов от поэта привез, - проговорил он.
И Савинков развернул кулек, раздавая всем апельсины.
- "Поэт" мог убить его шесть раз, Мацеевский четыре, Дулебов тоже наверное, - сказал Савинков. - Это говорит за то, что дело нельзя тянуть, наблюдение назрело, надо кончать. Но без Ивана Николаевича нельзя. Я послал телеграмму. Он просил пропустить его в квартиру так, чтоб решительно никто не видал, через черный ход. Он проживет у нас, не выходя, до окончательного дня. Но как изумителен "поэт"! какое это золото! какой это революционер! В его устах описание кареты Плеве превращается в поэму. До чего преобразился! Ведь кричит, как заправский торговец. Для филеров абсолютно неузнаваем, ах Янек, Янек, а помните, Егор, вы находили его странным? - обернулся Савинков к Сазонову.
- Да, вначале это, - пробормотал Сазонов, смутившись, - я как-то его не мог понять, узнал его только в Киеве. Конечно "поэт" неоценимый товарищ, человек и революционер.
Припоминая, чуть улыбаясь, Сазонов сказал: - Странность показалась мне оттого, что при первой встрече он вдруг стал говорить о поэзии, о Брюсове, я глаза вытаращил, а он захлебывается, я его спрашиваю - какое же это имеет отношение к революции? - а он еще пуще, - заразительно захохотал Сазонов, кричать на меня стал, они, говорит, такую же революцию делают в искусстве, как мы в обществе, ну, я и удивился, да и до сих пор это конечно неверно.
- В "поэте" много чистоты, - сказала Ивановская.
- Такие были народовольцы, многие такими были.
- Многие такими и не были, - сказал Савинков.
- Некоторые не были. Я говорю о лучших, о вере, о страсти, об идеализме, за который отдавалась жизнь. - Слова Ивановской были обращены к Савинкову.
- Да, - сказал он, - Каляев человек героического склада, такие люди очень ценны, но массам они непонятны. Это трагические натуры, больше жертвы, чем деятели.
- Я не понимаю, Павел Иванович, вы говорите, герои, - сказала Дора, - и в то же время непонятны массам, как же они могут быть непонятны, если отдают свою жизнь за народ?
- Вы рассуждаете, Дора, по-женски. Еще у Алексея Толстого сказано: "то народ, да не тот". Есть народ книжный, в который верят мальчики и девочки из гимназии и который у нас идеализируется. А есть живой, настоящий, так вот настоящий народ глух и туп, как стена, и никогда даже в случае победы не оценит жертв тех индивидуальностей, которые отдали революции жизнь.
Савинков говорил уверенно, небрежно. Брови Сазонова сводились, это был признак вспышки.
- Вы поймите трагедию хотя бы народовольцев, - продолжал Савинков, приносили себя в жертву революции, сгорали за народ факелами свободы в темноте самодержавия и вот их предает кто? не жандарм, не генерал, предает настоящий рабочий, с которым вместе вышли на борьбу. Знаете, что Фигнер закричала Меркулову при аресте? Время барской покаянности и лубочных пейзан пора бросать. Превращать народ в икону глупо.
Сазонов возбужденно вскочил.
- Может вы и правду говорите, барин, да не всю! - закричал он. - А если не всю, то значит и неправду! Вы видите низость, предательство, и не хотите видеть благородство и самоотвержение. В тех же самых "низах", о которых вы так пренебрежительно сейчас говорили, есть грандиозные порывы беззаветного энтузиазма, геройства, самоотвержения. Мало ли у нас анонимных героев, безвестных могил? Наша история полна мучениками, полагавшими душу свою за друга своя, да! вот что барин! не народ надо судить за отдельных негодяев, а самих себя надо судить, за собой следить! Нехорошо вы сейчас говорили и неправы, приводя примеры "Народной Воли"; пусть там был провокатор рабочий, но ведь Дегаев был "барин"? Пусть были провокаторы рабочие, но разве можно по ним отзываться о народе? - Сазонов горел. Ивановская смотрела на него с любовью. Нет! Мы должны быть именно народовольцами в отношении народа, они шли мимо единиц, страдая и борясь за народ, за его свободу, за социализм. И мы должны воскресить именно эту веру в революцию, иначе ведь нельзя даже понять, зачем же делать тогда революцию? Я первый раз, Павел Иванович, слышу от вас подобное о народе. И не понимаю, ведь, если вы не верите в него, зачем же тогда вы, дворянин, барин, интеллигент идете в революцию? да еще в террор? то есть убивать и умирать? Зачем же? Нет, вы из-за красиво-декадентской позы клевещете на себя, говорите неправду, - возбужденно оборвал Сазонов. Он был прекрасен в своем негодовании.
Савинков сидел спокойно, закинув ногу на ногу. Иногда на лицо его выходила чуть приметная улыбка, сводившая разрезы глаз.
- Вы, Егор, говорите, что думаете. И я говорю, что думаю. Если б я хотел говорить неправду, я б говорил так, как вы, соглашался бы с вами. Но искренность выше всего. Мы друг для друга должны быть прозрачны. И вот то, что я сказал, я повторю. Вы народник-идеалист, схожи с "поэтом", потому что на многое смотрите, как дети. Правда, сказано, "устами младенцев", а я скажу "глазами младенцев". Но у меня нет, Егор, как у вас любви и слепой веры в народ. Я вижу, что самодержавие гнило и мерзко. И я, поймите, Я, - подчеркнул Савинков, - я бью его. Это моя игра. Для чего я бью? Для революции? Да. Чтоб пришли новые. Но разве я уверен, что эти новые будут белоснежны и наступит царствие Божие? В это я не верю, Егор. У меня нет веры. Я знаю, что данная государственная форма изжита, новая не родится без мук, борьбы, крови. И я хочу участвовать в этой борьбе, но не для Ивана, Петра и Пелагеи. А для себя. Вот моя с вами разница. Вы идете жертвовать для метафизических Петров и Пелагеи. А я жертвую собой - для себя. Потому что Я этого хочу, тут моя воля решающа. Я может быть буду бороться одиночкой, не знаю. Но иду только до тех пор, пока сам хочу идти, пока мне радостно идти и бить тех, кого я бью!
- Я ничего не понимаю! Стало быть вы во главу угла ставите свою личность, свою особу? так я понял?
- Так, - и на спокойное лицо Савинкова выплыла надменная улыбка, обозначившая тонкие зубы.
- Тогда позвольте вас опросить, где же при эдакой-то ницшеанской постановочке место борьбе за социализм?
- Место есть. Я борюсь за социализм, потому что Я хочу социализма, вот почему.
- Но ведь, если вы не верите в народ, в массу, в коллектив, а верите только в себя, то в одно прекрасное утро вам может захотеться встать и против народа?
- Этого не может быть, Егор, - резко сказал Савинков. - Если я не становлюсь, подобно вам, на карачки перед народом, это еще не значит, что я могу стать его врагом. Врагом народа я быть не могу.
В передней раздался пронзительный звонок. Все переглянулись, всем показалось, что зря увлеклись, зря начали спор, забыли о деле.
- Не ходите, Егор, на вас лица нет, - проговорила Прасковья Семеновна.
- Кто б мог быть? - оказал Савинков. - Прасковья Семеновна, я пройду в кабинет.
Накинув широкий серый платок на плечи, Прасковья Семеновна мгновенно стала кухаркой. В передней отперла дверь сначала на цепочку. В раскрывшуюся полосу спросила - "Кто тут"?
- Телеграмма.
Почтальон подал телеграмму из Одессы. Получив на чай, вышел.
"Партия велосипедов фирмы "Дукс" прибудет пятницу девять вечера. Нейдмайер" - прочел вслух Савинков.
Товарищи - сказал он громко, - послезавтра в девять приезжает Иван Николаевич!
9
Где только не побывал Азеф, когда дни и часы выездов министра и маршрут кареты устанавливались с арифметической точностью. Был во Владикавказе у больной матери, вызвал к ней с групп профессора Вязьминского, оставил на лечение деньги. Заезжал в Лозанну к жене и детям, отдохнул с ними. По делам партии был в Берне, в Женеве.
Телеграмма Савинкова о том, что всё готово, застала его в Киеве. Азеф зигзагом метнулся по России, чтоб незаметно подъехать к Санкт-Петербургу. Он заехал в Самару, в Уфу, потом свернул на юг в Одессу. Здесь, как-то вечером, тяжело ступая по ковру номера гостиницы "Лондон", он почувствовал, что дышать трудно, потеет, не то от жары, не то от волнения. Азеф сел за стол, расправил руки и прищурившись, задумался. Потом он взял перо: