Александр Попов - Два Петербурга. Мистический путеводитель
Дуэль не состоялась. Друг Пушкина Сергей Соболевский помирил его с Толстым, и те даже подружились. И именно Американец в 1829 году передал письмо Наталье Ивановне Гончаровой, в котором поэт в первый раз просил руки ее 17-летней дочери Натальи.
* * *В 1819 году поэт стрелялся со своим близким другом и лицейским товарищем Кюхельбекером. К Кюхле в лицее относились с уважением, но в силу своей неловкости, застенчивости и почти девичьей стеснительности он часто становился объектом лицейских шуток, порою весьма острых. Одним из активных шутников был и Пушкин. Продолжилось это и после выпуска. Но эпиграмма Александра:
За ужином объелся я,
Да Яков запер дверь оплошно,
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно, и тошно… —
переполнила чашу терпения Кюхли. Он сделал Пушкину вызов. Стрелялись они на Волковом поле. Пушкин сожалел об эпиграмме, но отказаться от дуэли было нельзя. Но и под дулом пистолета Пушкин продолжил шутить. В воспоминаниях Н. А. Маркевича говорится, что: «Дельвиг был секундантом Кюхельбекера, он стоял налево от Кюхельбекера. Решили, что Пушкин будет стрелять после. Когда Кюхельбекер начал целиться, Пушкин закричал: „Дельвиг! Стань на мое место, здесь безопаснее”. Кюхельбекер взбесился, рука дрогнула, он сделал пол-оборота и пробил фуражку на голове Дельвига. „Послушай, товарищ, – сказал Пушкин, – без лести – ты стоишь дружбы; без эпиграммы пороху не стоишь”, – и бросил пистолет…»
Примерно так же описывает эту дуэль и П. И. Бартенев, не упоминая только о пробитой фуражке и уточняя, что Кюхельбекер все-таки пытался заставить Пушкина выстрелить, но тот отговорился тем, что в ствол его пистолета набился снег.
В этом же году Пушкин пытался стреляться еще с одним своим лицейским товарищем, бароном Корфом, за то что тот избил его слугу. Дело было простое: в передней Корфа слуга Пушкина, находясь «под винными парами», хотел выяснить отношения с камердинером Корфа, но барон отходил его палкой. «Не принимаю Вашего вызова из-за такой безделицы не потому, что вы Пушкин, а потому, что я не Кюхельбекер…» – ответил барон на вызов.
* * *До отъезда в ссылку чуть было не случилась еще одна дуэль: с майором Денисевичем. Они столкнулись в театре, оказавшись на соседних местах. И. И. Лажечников рассказывал, что: «Играли пустую пиесу, играли, может быть, и дурно. Пушкин зевал, шикал, говорил громко: „Несносно!” Соседу его пиеса, по-видимому, нравилась. Сначала он молчал, потом, выведенный из себя, сказал Пушкину, что он мешает ему слушать пиесу. Пушкин искоса взглянул на него и принялся шуметь по-прежнему. Тут Денисевич объявил своему неугомонному соседу, что попросит полицию вывесть его из театра.
– Посмотрим, – отвечал хладнокровно Пушкин и продолжал повесничать.
Спектакль кончился, зрители начали расходиться. Тем и должна была кончиться ссора наших противников. Но мой витязь не терял из виду своего незначительного соседа и остановил его в коридоре.
– Молодой человек, – сказал он, обращаясь к Пушкину, и вместе с этим поднял свой указательный палец, – вы мешали мне слушать пиесу… Это неприлично, это невежливо.
– Да, я не старик, – отвечал Пушкин, – но, господин штаб-офицер, еще невежливее здесь и с таким жестом говорить мне это. Где вы живете?
Денисевич сказал свой адрес и назначил приехать к нему в восемь часов утра».
Лажечников, случайно присутствовавший при этом визите и еще не знакомый с Пушкиным, описывал это так: «Только что я вступил в комнату, из передней вошли в нее три незнакомые лица. Один был очень молодой человек, худенький, небольшого роста, курчавый, с арабским профилем, во фраке. За ним выступали два молодца-красавца, кавалерийские гвардейские офицеры, погромыхивая своими шпорами и саблями.
Один был адъютант; помнится, я видел его прежде в обществе любителей просвещения и благотворения; другой – фронтовой офицер. Статский подошел ко мне и сказал мне тихим, вкрадчивым голосом: „Позвольте вас спросить, здесь живет Денисевич?” „Здесь, – отвечал я, – но он вышел куда-то, и я велю сейчас позвать его”. Я только хотел это исполнить, как вошел сам Денисевич. При взгляде на воинственных ассистентов статского посетителя он, видимо, смутился, но вскоре оправился и принял также марциальную осанку. „Что вам угодно?” – сказал он статскому довольно сухо. „Вы это должны хорошо знать, – отвечал статский, – вы назначили мне быть у вас в восемь часов (тут он вынул часы); до восьми остается еще четверть часа. Мы имеем время выбрать оружие и назначить место…” Все это было сказано тихим, спокойным голосом, как будто дело шло о назначении приятельской пирушки. Денисевич мой покраснел как рак и, запутываясь в словах, отвечал: „Я не затем звал вас к себе… я хотел вам сказать, что молодому человеку, как вы, нехорошо кричать в театре, мешать своим соседям слушать пиесу, что это неприлично…” „Вы эти наставления читали мне вчера при многих слушателях, – сказал более энергичным голосом статский, – я уже не школьник и пришел переговорить с вами иначе. Для этого не нужно много слов: вот мои два секунданта; этот господин военный (тут указал он на меня), он не откажется, конечно, быть вашим свидетелем. Если вам угодно…” Денисевич не дал ему договорить. „Я не могу с вами драться, – сказал он, – вы молодой человек неизвестный, а я штаб-офицер…” При этом оба офицера засмеялись; я побледнел и затрясся от негодования, видя униженное и глупое положение, в которое поставил себя мой товарищ, хотя вся эта сцена была для меня гадкой. Статский продолжал твердым голосом: „Я русский дворянин, Пушкин: это засвидетельствуют мои спутники, и потому вам не стыдно будет иметь со мною дело”».
Тут Лажечников понял, что уже слышал эту фамилию подающего большие надежды поэта, и, выяснив, что перед ним именно он, завел Денисевича в другую комнату и, «потеряв ораторского пороху довольно», убедил майора, что тот сам виноват и должен просить извинения.
«…я ввел его в комнату, где дожидались нас Пушкин и его ассистенты, и, сказав ему: „Господин Денисевич считает себя виноватым перед вами, Александр Сергеевич, и в опрометчивом движении, и в необдуманных словах при выходе из театра; он не имел намерения ими оскорбить вас”.
– Надеюсь, это подтвердит сам господин Денисевич, – сказал Пушкин.
Денисевич извинился… и протянул было руку Пушкину, но тот не подал своей, сказал только: „Извиняю”, – и удалился со своими спутниками, которые любезно простились со мною…»
* * *Известно, что Пушкин был великолепным стрелком и легко всаживал пулю в пулю. В воспоминаниях о поэте М. Н. Лонгинова есть такой эпизод: «Пушкин носил тяжелую железную палку. Дядя спросил его однажды: „Для чего это, Александр Сергеевич, носишь ты такую тяжелую дубину?” Пушкин отвечал: „Для того чтоб рука была тверже; если придется стреляться, чтоб не дрогнула”. Чиновник III отделения Попов записал о Пушкине: „Он был в полном смысле слова дитя, и, как дитя, никого не боялся”».
* * *Интересно, что за год до роковой дуэли с Дантесом, в феврале 1836-го, Пушкин чуть было не стрелялся с С. Хлюстиным, племянником Толстого (Американца), который, как следует из письма Натальи Пушкиной, к тому же претендовал на роль мужа ее сестры. Конфликт произошел из-за цитирования Хлюстиным критической статьи о Пушкине, в которой намеками задевалась его честь. Они поссорились, в запале Пушкин упоминал цитирование «нелепости свиней и мерзавцев». Хлюстин отправил Пушкину вызов, но тот сумел найти в себе силы ответить, что был неправильно понят, и противники пришли к примирению. Любопытно, что именно Хлюстин имеет некое отношение и к следующей несостоявшейся дуэли Пушкина: в знак разрешения конфликта Пушкин попросил его быть секундантом на дуэли с Соллогубом.
Литератор В. А. Соллогуб вспоминал, как он: «…был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая шутила над моей романтической страстью и ее предметом (В. А. Соллогуб собирался тогда жениться. – Ред.). Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень благородного и образованного поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было) и что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, хотя и знала его пламенную, необузданную натуру. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. Получив это объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам… Я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок… Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдержать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал… Вероятно, гнев Пушкина давно охладел, вероятно, он понимал неуместность поединка с молодым человеком, почти ребенком, из самой пустой причины, „во избежание какой-то светской молвы”. Наконец узнал я, что в Петербурге явился новый француз, роялист Дантес, сильно уже надоевший Пушкину. С другой стороны, он, по особому щегольству его привычек, не хотел уже отказываться от дела, им затеянного. Весной я получил от моего министра графа Блудова предписание немедленно отправиться в Витебск… Перед отъездом в Витебск надо было сделать несколько распоряжений. Я и поехал в деревню на два дня; вечером в Тверь приехал Пушкин… Я вернулся в Тверь и с ужасом узнал, с кем я разъехался… Я послал тотчас за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в Москву, куда приехал на рассвете, и велел везти себя прямо к П. В. Нащекину, у которого останавливался Пушкин. В доме все еще спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный, и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были холодны… Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить об начатом им издании „Современника”. „Первый том был слишком хорош, – сказал Пушкин. – Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо”. Тут он рассмеялся, и беседа между нами пошла более дружеская, до появления Нащекина. Павел Войнович явился, в свою очередь, заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно пришел к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как бы нам выпутаться всем из глупой истории, не уронив своего достоинства… Спор продолжался довольно долго. Наконец мне было предложено написать несколько слов Наталье Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Пушкин взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно весел и дружелюбен…»