Николай Богомолов - Вокруг «Серебряного века»
Кажется, не было для Гаспарова более внутренне чуждого человека, чем С. С. Аверинцев (тоже уже покойный!). Начиная с самых общих взглядов на мир и кончая конкретными навыками анализов и разборов, они нисколько друг друга не напоминали. И психология их была принципиально различной. Но все-таки едва ли не самым часто названным гостем «Записей и выписок» был именно Аверинцев. Старинное чувство товарищества перехлестывало временность земного существования. И в своих отношениях с другими людьми он умел и любил ценить непохожесть. Думаю, что и с В. Н. Топоровым М. Л. был чаще не согласен, чем сходился во взглядах, однако, когда я поздравлял его с избранием в членкоры, он, поблагодарив, сказал: «Но я больше рад, что избрали академиком Владимира Николаевича» (а потом и Топоров отвечал тем же).
* * *На этих самых словах я остановился, как будто горло перехватило, почти сразу после прощания с Гаспаровым. И стал писать дальше уже после известия о смерти В. Н. Топорова, 5 декабря 2005 года. Меньше месяца прошло со дня смерти М.Л.
Если бы можно было мерить горе какими-то внешними мерками, то я должен бы был сказать, что, конечно, М.Л. был для меня ближе и дороже. Несмотря на затруднения в разговоре, отделявшие его от собеседников, Гаспаров был гораздо более общителен, чем Топоров. Я отчетливо помню те времена, когда едва ли не каждая сколько-нибудь пристойная филологическая конференция получала тезисы В.Н., но никто его ни разу на этих конференциях не видел. Может быть, «никто» и «ни разу» будут некоторым преувеличением (в 1990-е он на московские конференции приходил), но ощущение складывалось именно такое. Он как будто весь растворялся в своем тексте, переставая существовать как реальный человек.
С другой стороны, это не было особенно удивительным. Топоровская библиография, изданная в 1989 году в Самарканде тщанием коллег по Институту славяноведения, но под выразительным грифом Самаркандского ордена Трудового Красного Знамени государственного университета имени Алишера Навои, состоит из 1201 записи, а первая из них — кандидатская диссертация «Локатив в славянских языках» (1955) — в двух томах объемом 1200 страниц[96]. Стоило бы, видимо, процитировать и преамбулу к этой библиографии, озаглавленную «Главные направления научной деятельности В. Н. Топорова», — но слишком много места это займет. Назову только главные разделы: языкознание, мифология и религия, семиотика, фольклор, литература, русская духовная культура. В каждой из этих шести сфер он сделал столько, что его труды будут еще долго — а настоящими учеными и всегда — вспоминаться. И это при том, что на протяжении долгих лет Топорову всячески препятствовали издаваться, да и сейчас, когда последние пятнадцать лет книги выходили регулярно, почти наверняка что-то еще остается в письменном столе.
Он и относился к своей работе как к священнодействию. Будучи впервые приглашенным к нему домой, я увидел явно только что вставшего из-за письменного стола человека в темном костюме с застегнутым на все пуговицы пиджаком, в столь же тщательно на все пуговицы застегнутой светлой рубашке и даже в начищенных ботинках. В менее официальном виде я В.Н. никогда не видал. Но это отнюдь не была застегнутость на все пуговицы в метафорическом смысле: он был открыт разговору, хотя предпочитал, чтобы собеседник делал в нем первые ходы. При этом беседа строилась так, что, обращаясь к сидящему визави, В.Н. как будто держал в уме только равновеликих. В одну из первых встреч я к чему-то (к чему именно — уже не помню) сослался на мнение Н. Я. Эйдельмана. Топоров сразу поскучнел и отозвался о еще живом историке так, что больше уже никогда не было охоты вспоминать это имя. Но через несколько слов он с жаром начал говорить, как бы ему хотелось оспорить мнение Ю. М. Лотмана (также не помню, о чем).
Пыл современника выливался иногда и в резкостях, которых, пожалуй, и не передашь, не желая обижать живых людей. Но когда речь заходила об ушедших, и прежде всего об учителях, Топоров был великодушен и снисходителен. Довольно долго он рассказывал, как на первых курсах общался с И. Н. Розановым, уже впавшим от старости в маразм, но просветлявшимся, как только речь заходила о книгах, о его знаменитом собрании. Совершенно определенно и сам В.Н. не был чужд собирательской страсти: она сквозила в том, как он показывал свои книги. Мне — поэзию двадцатого века, а кому-нибудь другому — коллекцию изданий восемнадцатого[97].
В таком отношении к учителям он совпадал с Гаспаровым. У меня нет сомнений, что М.Л. понимал устарелость и, прямо скажем, нынешнюю ненужность литературоведческих штудий С. И. Соболевского, — но вспомните, с какой теплотой он рассказывает о старинном профессоре в своем мемуаре. Может быть, эти опыты благодарной памяти, очень недостаточно отразившиеся в книгах, заслуживают специального внимания и, по возможности, собирания.
Однако очень часто при внешнем сходстве два великих филолога вели себя в схожих жизненных ситуациях совершенно по-разному. Уже не один автор некрологов Топорова вспомнил, что он до конца восьмидесятых годов был кандидатом филологических наук, хотя его репутация в мировой славистике и семиотике была чрезвычайно высока. И степень доктора он получил honoris causa, не прилагая к тому никаких усилий, всего за два года до академических лавров. К этому вспоминается трогательная подробность: уже давно будучи академиком, В.Н. продолжал пользоваться третьим залом РГБ, хотя первый во всех отношениях несравненно удобнее. Гаспаров же спокойно и последовательно продвигался по академической лестнице без особых эксцессов, хотя и не без очевидных трудностей: кандидат в 1962 году, доктор в 1979-м, член-корреспондент в 1990-м, академик в 1992-м. Оба были удостоены государственных премий, но Гаспаров спокойно ее принял, а Топоров после кровавых событий в Риге и Вильнюсе отказался. Топоров старательно избегал начальственных должностей и если бывал начальником, то чисто номинальным, тогда как Гаспаров заведовал отделом в ИМЛИ и в ИРЯ, был членом редколлегии (работающим!) журналов и книжных серий, членом, а то и председателем разных экспертных советов. При этом он никогда не переваливал работу на младших коллег, а сам всегда нес не меньшую, а то и большую нагрузку. Топоров, насколько я знаю, никогда не преподавал, — Гаспаров же время от времени брался за это ремесло, благо его заикание отступало, когда он читал писаный текст. Топоров был домоседом — Гаспаров много ездил, особенно после того, как подобная возможность перестала быть даром начальства.
Как ездил Гаспаров, он сам описал в «Записях и выписках» (см. письма из Вены). А с В.Н. мне пришлось однажды столкнуться в Петербурге (или, может быть, еще Ленинграде). Мы встретились в Рукописном отделе Публички, вышли на улицу — и он направился в какой-то сотый раз бродить по своим излюбленным маршрутам. Кое-что об этом он написал (о Каменном и Аптекарском островах, о Ксении Блаженной). Вообще пристрастие к чему-то одному, едва ли не случайно выбранному было в нем очень сильно. В той же Публичке он досконально исследовал переписку Александра Кондратьева, вплоть до самых ничтожных записок, — однако добраться до РГАЛИ, где таких писем было также немало и куда он при желании мог бы ходить пешком (далековато, конечно, но В.Н. был хорошим ходоком), ему в голову не приходило. А если и приходило, то никогда не осуществлялось. Во всяком случае, так говорил мне он сам.
Конечно, при такой избирательности неизбежны были пропуски, но зато глубины он добивался невероятной. На мой вкус, идея литературных урочищ оказалась совершенно замечательной и очень перспективной, — однако про Девичье Поле Топоров так и не напечатал ничего, кроме кратких тезисов. Почему — внутренне стало мне понятно, когда я услышал (кажется, единственный раз публично услышал) его рассказ про московские годы В. А. Комаровского, идущий так далеко вглубь, что уже невозможно было следить за этим углублением, необходимо было держать перед глазами текст с топоровскими бесконечно ветвящимися комментариями, охватывающими время и пространство от античности или даже индийских древностей до нашей актуальной современности.
Гаспаров в своих устных выступлениях был снисходителен к слушателям. Доклады всегда были логичны, риторически безупречно выстроены, победительно аргументированы. Бездна пространства чуялась в них не потому, что приходилось распутывать переплетения мыслей и разнообразнейших фактов изо всех областей гуманитарного знания, а потому что становилось отчетливо ясно: о каждой из пришедших тебе в голову смежных тем при минимальной подготовке M.Л. прочтет такой же внятный и победительно аргументированный доклад.
Не один я был свидетелем трепетного отношения большого количества коллег к В.Н.: немыслимо было стать доктором, пока он оставался кандидатом; почетно было ходить по тропам, им открытым; невозможно было отказать в любой его просьбе, пусть даже переданной через третьи руки. К М.Л. относились как-то попроще. Было вполне естественным с ним полемизировать, не соглашаться, уклоняться, просить о мелочах. Да он и сам это провоцировал. В.Н. мог более или менее жестко отказать. М.Л. на моей памяти ни разу отказом не ответил. Оппонировать — пожалуйста, ответить на какую-нибудь анкету — ради бога, проконсультировать по пустяковому поводу — всегда. Кажется, не все умели в такой ситуации самоограничиваться и помнить, что его время дороже времени любого из нас.