Александр Иванченко - Путями Великого Россиянина
Я понял, что расстрел начался. Копавших ров убивали там же, во рву. Затем те солдаты, закончив стрельбу, вернулись назад, на гребень котловины у леса. А с нашей стороны, огибая толпившихся ближе к нам евреев, двумя колоннами пошли вниз гитлеровцы с орлами на рукавах, несшие за плечами открытые прямоугольные ранцы, из которых торчали патронные рожки для автоматов.
Евреев партиями отделяли от общей толпы, ставили лицами к лесу на гребень земляного вала надо рвом и строчили им из автоматов в спины. Люди падали в ров, как будто неумело ныряли в воду с выстроенных сплошным рядом вышек. Причём матери с младенцами падали, не разжимая рук, а пули в малышей, должно быть, не попадали. Матери защищали их от автоматчиков своими телами.
Я искал глазами своего дружка Йоську Гершковича и его маму, но найти их нигде не мог. Ров был слишком длинным, и весь он разом глазами не охватывался.
Стрельба в котловине продолжалась до тех пор, пока ров не заполнился телами убитых совсем, и от многотысячной толпы евреев не осталось никого.
За всем происходящим внизу наши шеренги следили окаменело. Мы ждали своей очереди, уже больше мёртвые, чем живые. Не было слышно ни детского плача, ни вздохов. Я чувствовал только, как мою руку больно сжимала рука Маруси, но думал о другом: куда же мы будем падать? Ров-то полон. Или нас заставят копать новый?
Тишина ничем не нарушалась и когда вдоль шеренг пошли солдаты с бляхами. Оставляя на месте слишком уж дряхлых стариков, женщин с младенцами и детей поменьше, они всех остальных выталкивали в сторону, ближе к кромке котловины. Из нашей семьи вытолкнули мать, Марусю и Грицька. Мою руку Маруся отпустила как-то рывком и выдохнула: «Прощай, Шурочка!» А мать и Грицько простились со мной и Верочкой только взглядами.
Всех отобранных цепь автоматчиков погнала вниз, ко рву, где их остановили и, по-видимому, приказали поднять лопаты. Потом они начали забрасывать землёй ров и работали, пока не перекидали туда весь ближний вал. Затем их прямо по рву перегнали на другую его сторону и они то же самое сделали со вторым валом. Над рвом вырос новый вал, уже могильный.
Я думал, что теперь, когда ров с убитыми забросан, им прикажут копать возле него такую же могилу для нас, только намного короче. Но все стоявшие за их спинами автоматчики неожиданно повернулись и полезли по склону котловины вверх, к лесу. Уходили к дороге и те немцы, и полицаи, которые стояли сзади и впереди наших поредевших шеренг. Уволокли и все четыре пулемёта. Там, на хорошо видной от котловины дороге, их погрузили в машины, в кузова которых залезли и гитлеровцы с полицаями.
Те в котловине и мы наверху остались без всякой охраны. Почему вдруг – никто не понимал. У всех на лицах – растерянность. Наступил какой-то всеобщий шок, выйти из которого было, очевидно, труднее, чем идти под пули.
Прошло немало времени, прежде чем люди сообразили, что расстрел кончился, больше убивать никого не будут.
Побросав лопаты, народ из котловины повалил наверх, к нашим шеренгам, к тому моменту сомкнувшимся и превратившимся в толпу. Отчётливо помню, как Маруся, прижимая мою голову к своему животу, вся тряслась от рыданий. А дальше в памяти – провал, не помню ничего. Наверное, потрясение того дня было настолько сильным, что я надолго утратил интерес ко всему, что происходило вокруг, пока зимой 1942 года мы опять не вернулись в Мисайловку.
* * *
... К нам прибился бывший советский солдат дядя Ваня. Фамилию срою не помню, чтобы он называл. Говорил, что сам он откуда-то из-под Владимира (кажется, Эпикур сказал: «Люди выдумали химеру случая, чтобы оправдать своё неразумение»), где у него остались жена и двое детей. До войны он работал там в колхозе зоотехником. На фронт попал, когда от западной границы он откатился до Житомира.
Дальше описывать его приключения мне затруднительно. Он много рассказывал, но с тех пор в моей голове всё перепуталось. Где-то, уже на Киевщине, выходя из окружения подорвался на мине. Сильно контузило, раздробило правое колено и оторвало кисть левой руки, Какие-то люди подобрали его, как могли, лечили, но пересидеть у них всю оккупацию что-то помешало. Ковылял со своей суковатой палкой от села к селу, пока не набрёл на Мисайловку (первой на его пути была наша хата, она стояла на самом краю села), и моя мать, выслушав его исповедь, сказала:
– Куды ж ты отакый! Жывы у нас, дэ п`ятэро, там и шостый якусь прохарчуеться.
Жил он у нас в «хатыни» – отдельной комнатёнке с одним оконцем. и, страдая, видимо, от сознания, что неспособен помогать по хозяйству, чувствовал себя стеснительно. И вот он, чтобы хоть чем-то быть полезным, решил обучить меня и мою сестричку Верочку, ныне покойную, пухом ей земля, грамоте, не подозревая, что я уже умёю говорить, читать и писать на нескольких языках, кроме современного русского.
Нам с Верочкой пора было в школу, но в Мисайловке она не работала, немцы заняли её под офицерский дом отдыха, что ли. Богата красотой вся наша Богуславщина, а Мисайловка да ещё Медвин среди её сёл, пожалуй, самые богатые.
Задачу перед собой дядя Ваня поставил трудную. Сложность заключалась в том, что он не знал украинского языка. Понимать-то друг друга мы понимали, но лишь в той мере, чтобы улавливать смысл сказанного. Учить же он нас мог только по-русски...
Может быть, если бы нашёлся украинский букварь, дядя Ваня сумел бы в нём как-то разобраться. Но ещё год назад, когда гитлеровцы пришли в Мисайловку, во всех домах они вместе с полицейскими провели обыски и все книги, какие находили, сожгли. Облитые бензином сгорели и обе сельские библиотеки: школьная и клубная. Было известно, что какие-то книги уцелели только у старосты, того самого Загоруйко. К нему дядя Ваня и отправился на поклон.
Уж не знаю, как они там договаривались, но домой дядя Ваня вернулся сияющий. Принёс тоненькую книжечку с картинками и, как ему хотелось, на русском языке.
Называлась книжка «Человек с Луны» (Е. Васильева. Человеке Луны. Л., 1926) и рассказывалось в ней о знаменитом путешественнике Миклухо-Маклае, который жил у папуасов Новой Гвинеи. Мы с Верочкой слушали чтение дяди Вани, затаив дыхание. Мир открывался перед нами удивительный. Я словно сам находился на диковинном тропическом острове, ясно представлял себе живых папуасов и благородного Маклая, чей портрет был напечатан на обратной стороне книжной обложки. Как и другие картинки, дядя Ваня позволил его внимательно рассмотреть. Мне в нём нравилось всё: и задумчивые, широко открытые глаза, и аккуратная курчавая бородка, и всё лицо, таившее в себе какую-то чудесную загадку.
Трудно сейчас, возвращаясь к впечатлениям далёкого детства, воссоздать их на бумагу совершенно точно, со всеми только им присущими особенностями. Нет-нет, да и ловишь себя на мысли, что тогда ты думал и чувствовал не совсем так, как вспоминается теперь. Из той дали всё приходит к тебе, пробиваясь сквозь огромную толщу времени, через всю твою сознательную жизнь и, конечно, смешиваясь с настоящим переосмыслением, в чём-то искажается. Но, кажется, я не погрешу против истины, если скажу, что моё первое знакомство с Маклаем стало для меня событием необыкновенного значения. Вряд ли я переживал когда-нибудь раньше такое благоговейное душевное смятение, как в тот день. Я насмотрелся уже столько смертей и крови, столько насилия, что доступный моему пониманию рассказ о добром человеческом сердце воспринимался, словно чарующая сказка. Во все поры моего существа проникло что-то такое, отчего делалось невыразимо сладостно и одновременно страшно. Вдруг всё сгинет...
Понятно, я не мог тогда предугадать, что впервые слышу о человеке, познанию жизни и деятельности которого потом отдам долгие годы своей жизни. Но подобным диву предсказанием мне кажутся теперь слова дяди Вани, который захлопнув книжку и шумно вздохнув, сказал:
– У моряков, ребятки, чтобы бежать по воде к земле, есть парус или, как вы говорите по-украински, витрыло. Оно служит для того, чтобы достигнуть заветного. Эта книжка пусть и будет для вас заветной, а парус, чтобы до неё достигнуть и самим прочитать, я вам сотворю, нарисую буквы и научу их складывать в слова...
Так впервые вошёл в мою жизнь Маклай, в годину, когда всё было попрано во зло. Белым парусом в лазурное море зовущая мечта уже не угасала во мне, но слишком долго оставалась недоступной. Казалась, всё было против моих желаний. Обстоятельства, однако, не мешали мне веровать в Маклая и повторять, как заклинанье, вслед за его другом баронессой Эдитой Фёдоровной Раден:
«Due le Mikoucho-Maclay prete le flank a mille attagues, mais il est Fort d`une arme sainte gui J'emporte, il veut ca, verite pour la verete».
«Миклухо-Маклая уязвим с многих сторон, но он силён святым оружием, перед которым отступают все его слабости: он ищет истину для истины и стремится к ней.»
Может быть, в якутской тайге, где я искал алмазы, это помогло мне выжить, когда у меня открылась скоротечная чахотка, и мне было отпущено очень мало времени, чтобы, как говорится, на перекладных добраться из Якутии на Памир, где меня мог спасти – я в этом не сомневался – только мой Учитель Зоран, его излучающие целительный жар ладони...