Сергей Беляков - Гумилёв сын Гумилёва
Новый быт должен был сблизить бывших классовых врагов, но не тут-то было. Гумилев и его близкие, родные, друзья – Ахматова, Пунин, Дашкова – принадлежали к остаткам «недобитой» дореволюционной интеллигенции, сохранившейся еще в СССР.[11] «Бывшие», недостреленные, не уехавшие вовремя, ощущали себя чем-то вроде маленького племени, заброшенного в среду многочисленного и враждебного народа. В Москве даже заметнее, чем в Петербурге, который, по крайней мере до убийства Кирова, сохранил больше дореволюционных черт. В Москве же, пишет Эмма Герштейн, «почти не было одухотворенных юношей. Мы встречали только маленьких бюрократов и бдительных комсомольцев, в лучшем случае – честных, симпатичных, но безнадежно ограниченных юношей и девушек». Гумилев их тогда ненавидел.
«Да, я не люблю пролетариат», — говорит булгаковский герой. Гумилев же возненавидел «пролетариат» еще с Бежецка, в Ленинграде его антипатия к «простым» людям только укрепилась. Литературного профессора Преображенского (как и его прототипа академика Павлова, который позволял себе высказывания похуже) защищала европейская слава и покровительство высокого начальства. У Гумилева же не было ни того, ни другого. Нищий студент, приживальщик в квартире Пунина, гость в квартире Мандельштама, он как будто стремился поссориться даже с незнакомыми людьми. Внешним обликом и манерами он словно нарочно подчеркивал свою чужеродность. Из-за мятой фуражки он выглядел бывшим офицером. На Руфь Зернову Гумилев произвел впечатление «абсолютного "контрика"». Студент истфака Валерий Махаев в октябре 1935-го заявит: «Гумилев – человек явно антисоветский».
Аркадий Борин на допросе в сентябре 1935-го так охарактеризовал взгляды своего «друга» Льва: «Гумилев действительно идеализировал свое дворянское происхождение, и его настроения в значительной степени определялись этим происхождением… Среди студентов он был "белой вороной" и по манере держаться, и по вкусам в литературе. <…> По его мнению, судьбы России должны решать не массы трудящихся, а избранные кучки дворянства <…> он говорил о "спасении" России и видел его только в восстановлении дворянского строя <…> на мое замечание, что дворяне уже выродились или приспособились, Гумилев многозначительно заявил, что "есть еще дворяне, мечтающие о бомбах"». В другом варианте последняя фраза звучит чуть чуть иначе: «Есть дворяне, которые еще думают о бомбах». Гумилева, конечно, могли просто оговорить, следователь мог сочинить фразу и заставить подследственного подписать протокол, что, очевидно, делалось не раз. Мог присочинить и перепуганный Борин. Но способностей следователя 4-го отделения секретно-политического отдела Василия Петровича Штукатурова хватало только на стандартные канцелярские фразы вроде такой: «Свои террористические настроения я высказывал открыто» или «я клеветнически оскорблял Сталина». Бывший электромонтер Борин тоже не блистал изяществом слога. В словах о дворянах бомбистах слишком много поэзии и слишком мало канцелярщины, это стиль Гумилева, а не Борина и тем более не Штука турова. Наконец, эти слова Гумилева как раз и органичны для «абсолютного контрика», к тому же, если верить показаниям Борина, Гумилев во время разговора о «бомбах» был нетрезв.
Эта вражда – не классовая, не экономическая, а социально-психологическая – продолжалась по меньшей мере до Великой Отечественной. Но и в двадцатые-тридцатые некоторые из «бывших» поддерживали партизанщину. Осторожный и немолодой Михаил Булгаков написал «Собачье сердце». Молодой и вспыльчивый Лев Гумилев демонстрировал свое «дворянство», и, видимо, не только в трамвае.
Много лет спустя, занимаясь теорией этноса, Гумилев найдет неожиданное и оригинальное решение, которое, между прочим, объясняет и эту странную вражду.
Большинство ученых рассматривали этнос и нацию как сообщество похожих друг на друга людей – с одними и теми же ценностями, интересами, со схожими взглядами и общей культурой. Гумилев же доказывал, что этнос – это сложная система, состоящая из многих элементов и подсистем – субэтносов. Субэтносы отличает неповторимый стереотип поведения, собственная иерархия ценностей, вкусов, представлений. И русская интеллигенция, к которой относились Ахматова, Пунин, Гумилев, была особым субэтносом. Они были не хуже и не лучше, скажем, семьи рабочих Смирновых – соседей по коммуналке, их быт мало отличался от пролетарского, а род занятий того же Гумилева – и подавно. Но они вели себя иначе, их представления о дурном и хорошем, о ценном и бесполезном, их стереотипы поведения наконец различались. Это были разные русские, другие русские. Конституция 1936 года уравняла советских граждан в правах, но свой оставался своим, чужой – чужим. Ахматова не ссорилась с трамвайными или троллейбусными пассажирами, но пассажиры-пролетарии легко узнавали бывшую дворянку. Эмма Герштейн вспоминает интересную историю, которую услышала от Ахматовой:
«Году в 1936-м Анна Андреевна совершила с Пильняком экзотическую поездку в открытой машине из Ленинграда в Моск ву. <…> Где-то под Тверью с ними случилась небольшая авария, пришлось остановиться и чинить машину. Сбежались колхозники. И сама легковая машина, и костюм Пильняка обнаруживали в нем советского барина. Это вызвало вражду. Одна баба всю силу своего негодования обратила на Ахматову. "Это – дворянка, — угрожающе выкрикивала она, — не видите, что ли?"»
Неприязнь к «простым людям» держалась у Гумилева еще долго. Зимой 1944-го на Киевском вокзале Гумилев, отводя в сторону встретивших его Ирину Николаевну Томашевскую и Николая Ивановича Харджиева, мимоходом бросит: «Подальше от богоносца». «Интеллигентный человек – это человек, слабо образованный и сострадающий народу. Я образован хорошо и народу не сострадаю», — говорил он Михаилу Ардову уже после возвращения из последнего лагеря.
Представление о неравенстве людей Гумилев сохранил на многие годы: «В нашем распоряжении оказались нивелир и карты, палатка и спальные мешки с раскладушками, машина с шофером Федотычем и примус со стряпухой Клавой», — рассказывал Гумилев в своей популярной книге «Открытие Хазарии» о материальнотехническом обеспечении Астраханской археологической экспедиции 1960 года.
Как ни странно, представления о неравенстве не отразились на собственно научных взглядах Гумилева. Вопреки распространенному мнению, пассионарная теория этногенеза не противопоставляет «элиту» и «народ», «героев» и «толпу», ведь большая часть пассионариев находится как раз в «толпе». Историю делают народы. Уже в семидесятые годы, заочно полемизируя с Карлом Ясперсом, Гумилев напишет: Аристотель – гений, но кто его знал при жизни? «Небольшая кучка снобов и правдоискателей… десятки людей, а скорее – единицы. А основа населения, два миллиона эллинов?! Беотийские крестьяне, этолийские разбойники, ионийские торгаши, спартанские воины, аркадские пастухи? Да им было и некогда, и незачем! А ведь свободу Эллады отстаивали они, Персию завоевали и диадохов (полководцев Александра Македонского. – С.Б.) поддерживали они. Торговлю со Скифией вели они. И природу Пелопоннеса исказили тоже они. И, представьте, не читая Аристотеля!»
ДРУЗЬЯ ГУМИЛЕВА
Ахматова и в самом деле была дворянкой, но Лев Гумилев, живи он в царской России, не принадлежал бы к дворянскому сословию. Личное дворянство (за службу) было у его деда Степана Яковлевича, ни сын, ни внук его унаследовать не могли.
В январе 1912 года старший брат Николая Степановича, Дмитрий Степанович Гумилев, подал в Сенат прошение о признании его потомственным дворянином, но получил отказ. Дворянство Ахматовой ко Льву не могло перейти, ребенок наследовал сословие отца, а не матери. Но Лев Николаевич, как и Николай Степанович в свое время, охотно приписывал себе дворянство: «Я дворянин», — будет он повторять до конца жизни. Да и в глазах других людей Гумилев-младший был «дворянином», «контриком», «бывшим», «барином».
Правда, Лев легко сходился с простыми людьми в экспедициях, а потом и в лагере. На Хамар-Дабане Гумилев, пусть и окончивший курсы коллекторов, был «на подхвате». Его положение мало чем отличалось от положения простого рабочего или конюха, что Льва тогда вовсе не тяготило. С одним из своих тогдашних товарищей, сибиряком Савелием Прохоровичем Батраковым, Гумилев много лет спустя встретится в одном из пересыльных лагерей.
И все-таки Гумилев предпочитал другую компанию: Николай Давиденков – сын академика, Аксель Бекман – сын потомственного почетного гражданина, Анна Дашкова – дочь офицера. В одном из писем к ней Лев дал свой московский адрес – адрес Мандельштамов: «Москва, Нащокинский пер., № 5, кв.26, Мандельштам» и прокомментировал: «По одной этой фамилии можете себе представить, сколь счастлив я, находясь в гуще "порядочной" литературы».