Борис Акунин - Самая таинственная тайна и другие сюжеты
У нас такой диалог вряд ли был бы возможен. Начальнику заведомо видней. Разве что можно поманеврировать с нюансами. Однажды я, еще студентом, присутствовал при беседе товарища Полянского, разжалованного из членов Политбюро в послы, с очень важным японцем древнего аристократического рода. «А ты хи-итрый старикан!» — сказал бывший хрущевский любимец потомку владетельных даймё, который пришел на встречу в парадном кимоно с гербами. Переводчик не моргнув глазом прошелестел: «Мы знаем вас, сенсей, как большого друга Советского Союза». Я стоял рядом, учился мастерству.
Большой дипломат тов. Полянский и тот самый сенсей
Мои байки все такие, с ориентальным колоритом — я ведь из востоковедов.
Расскажу парочку, которые мне поведали заслуживающие доверия очевидцы.
Одно время я работал вместе с замечательным арабистом Владимиром Соломоновичем Сегалем, воспитавшим не одно поколение мгимошников. Он переводил на встречах высшего уровня, а для работы с обычными делегациями выпускал аспирантов — но сам при этом находился неподалеку, чтоб в случае чего прийти на помощь.
Однажды на какой-то советско-иракский прием, где ученики Сегаля переводили, а сам он прохаживался да прислушивался, прибыл маршал Буденный.
Вот каким орлом его знавали иракцы
Надо сказать, что во время Первой мировой войны, еще вахмистром, Буденный воевал в Междуречье и с тех пор считался в Ираке большим героем. (Потому он, надо полагать, и приехал на прием.) Было Семен Михалычу в это время под девяносто.
Увидев прославленного маршала, иракцы сгрудились вокруг него, стали говорить всякие торжественные слова. Маршал слушал, приложив руку к уху; аспирант пыхтел-переводил; Сегаль стоял позади, контролировал.
Вдруг один из арабов, расчувствовавшись, воскликнул: «Господин маршал, позвольте вас поцеловать!» А переводчик как воды в рот набрал — то ли оробел, то ли не понял. Тогда Сегаль просунулся между иракцев и отчетливо, назидательно говорит (переводчику): «Гос-по-дин мар-шал, поз-воль-те вас по-це-ловать. Ясно?»
Многие, я думаю, с таким поцеловались бы
Довольный, что всё расслышал, Буденный разгладил усы, крякнул, взял маленького Владимира Соломоновича за виски, прижал к своей орденоносной груди и трижды облобызал могучим конармейским поцелуем.
А вот еще одна история, печальная.
Один мой соученик переводил переговоры товарища Скачкова, многолетнего начальника комитета по внешнеэкономическим связям, с премьер-министром Турции. И тот в какой-то момент вежливо поинтересовался, как дела у госпожи Насриддиновой (была такая важная советская тётя, незадолго до этого посетившая с визитом Анкару). Переводчик не понял, что такое «Насриддин-ова». Вернее, понял неправильно, поскольку по-турецки «ова» значит «равнина», «долина» (тем более речь шла о чем-то хлопковом). Говорит: «Его превосходительство интересуется, как дела в долине Насреддина». Скачков бодро, без малейших колебаний отрапортовал: «Очень хорошо. Собрали отличный урожай». Ну, а про дальнейшее мой знакомец рассказывал уже неохотно. Кажется, ему пришлось сменить место работы.
Тов. Насриддинова, с которой собрали хороший урожай (рядом с Никитой Сергеевичем)
Слушая этот горестный рассказ, я, помню, бессердечно хохотал. Не знал, что моя переводческая карьера оборвется еще более катастрофическим манером. А в ту пору, лет до двадцати пяти, она меня очень недурно подкармливала. За синхрон платили рублей, что ли, по двадцать в день (немаленькие деньги), и кроме того у японских делегаций была милая традиция во время переговоров дарить советским друзьям сувениры. Мне как переводчику всё доставались диктофоны или фотоаппараты-«мыльницы». В тотально-дефицитную эпоху за эту чепуху в комиссионном магазине выдавали мою двух-трехмесячную зарплату. Переводил я бойко, поэтому приглашали меня часто. Брежневский застой был ко мне, обормоту, ласков.
Но однажды всё закончилось.
Я переводил на встрече нашего и японского министров. Точнее, на банкете.
Длинный стол. Справа — наши, слева — японцы. На торце — один я, между двумя торчащими флажками и двумя превосходительствами. Сознаю ответственность, стараюсь изо всех сил.
Наш министр встает произносить тост. Я тоже вскакиваю. В руке полный бокал шампанского, которое я пить не собираюсь, но «впустую» переводить тосты не положено. Японский министр сидит, опершись подбородком на кулак, внимательно меня слушает. Тост трудный — какая-то белиберда про успех грядущего сотрудничества по разработке континентального шельфа Сахалина. От сосредоточенности я покачнулся — и шампанское из бокала пролилось. Почти всё. Точнехонько в рукав японскому превосходительству.
Это еще не самое ужасное.
Самое ужасное началось, когда я увидел, как министр сосредоточенно трясет рукой, а на скатерть из манжета всё льется, льется, льется шампанское. Советское. Игристое. Полусладкое. Главное, очень уж сановный был японец, и на лице у него было такое несказанное изумление… Не иначе от стресса, разобрал меня неостановимый хохот. Извиняюсь и прыскаю, извиняюсь и давлюсь, а потом даже не извиняюсь — просто регочу без удержу, потому что терять уже нечего. На меня с каменными лицами смотрят две делегации и ждут, пока я закончу веселиться.
Вот вспомнил — и тридцать с лишним лет спустя опять покраснел от стыда. Но и захихикал.
Больше меня переводить не приглашали. Пришлось переквалифицироваться с устного перевода на письменный. И вся моя планида повернула в другую сторону…
Зачем человеку несчастье
06.11.2012
В больших городах, а особенно в столицах, достопримечательностей пруд пруди. Творения человеческого гения толкаются локтями, переливаются сиянием и затмевают друг друга.
Провинциальным городкам и деревням обычно приходится довольствоваться красотами природы и свежестью воздуха. Но зато если уж по воле случая в каком-нибудь глухом углу создано (да еще и сохранилось) нечто прекрасное, оно пребывает в царственном одиночестве, как и надлежит чуду. Классический пример — Покрова-на-Нерли, маленький шедевр архитектуры посреди пустого поля.
Или гора Святого Михаила, возвышающаяся над плоским нормандским берегом.
Я хочу показать вам чудо, находящееся всего в получасе езды от Мон-Сен-Мишеля, однако почти неизвестное за пределами округи.
Это произведение искусства не обладает такой уж художественной ценностью и не освящено древностью. Толпы туристов сюда не наведываются. Всякий раз, когда я там бываю, скучающий кассир радуется, что кто-то пришел, и охотно рассказывает мне историю, которую я неоднократно слышал.
А бываю я там довольно часто. Это поразительное место.
Находится оно в бывшей рыбацкой деревне Ротенёф, которая сейчас стала частью города Сан-Мало, тоже не бог весть какого мегаполиса.
Музей под открытым небом называется «Скальные скульптуры аббата Фуре».
В девятнадцатом веке жил себе в бретонской глуши сельский кюре Адольф-Жюльен Фуре (1839–1910). Служил в церкви: крестил, венчал, отпевал. Слыл красноречивым проповедником. Так он дожил до 54 лет, то есть до того возраста, в котором всякому-то человеку — по себе знаю — ужасно нравится проповедовать, а уж если профессия обязывает и благодарная аудитория в лице паствы имеется, то это просто счастье.
И вдруг с аббатом случилась страшная беда. Он сначала оглох, а затем лишился речи. Нести слово Божье он больше не мог, и жизнь утратила всякий смысл.
Глухонемой проповедник
Уехав из родных мест, бедняга поселился в деревне Ротенёф, расположенной в суровом краю, на семи ветрах, над высоким и скалистым берегом.
Там безъязыкий старик изо дня в день ковылял меж утесов. Чем-то громыхал, пропадал целыми днями.
Оказалось, что он вырезает на каменном склоне изваяния. Никто аббата не учил этому искусству, он как-то приноровился сам. Долгое время странная причуда инвалида ни у кого не вызывала интереса. А когда тринадцать лет спустя Фуре перестал стучать резцом, потому что совсем состарился и одряхлел, оказалось, что он создал настоящее чудо: на крутом, почти отвесном утесе высечено более трехсот скульптур. Они занимают пятьсот квадратных метров.
Представьте.
С одной стороны вечно сердитые волны и неутихающий ветер, распластывающий по земле грубые кустарники.
С другой — обрыв. Во время прилива вода поднимается выше, чем на десять метров. Крутой скос берега покрыт бугристым каменным панцирем, на первый взгляд похожим на застывшую лаву.
Начнешь приглядываться — а это никакие не бугры. То неожиданно проступит чье-то лицо: