Белла Шагал - Горящие огни
Первый этаж по всему периметру занимают окна и двери гостиницы "Брози". Каждое окно - отдельный номер, из каждого смотрит голова. И каждый день новая. Как только заезжает новый гость, на окне опускается штора.
- Видишь, маленькая барышня? Новые постояльцы приехали. - Пекарь вышел во двор передохнуть и показывает мне на одно такое окошко. - Наверное, только что с поезда и отдыхают. Ты не будешь шуметь во дворе, правда?
Шуметь - я?
Жаль, я не успела расспросить его. Может, он бы объяснил, почему все они так устают с дороги. Ведь бежит-то поезд, а они сидят.
Старый пекарь знает, что я его боюсь, боюсь его перепачканного мукой лица, белого колпака и большого белого фартука.
Нет, но чтобы я шумела!
Сижу себе спокойненько на крылечке. А шума во дворе хватает и без меня. То и дело снуют, как мыши, взад-вперед гостиничные слуги. Что-то тащат, нагружают, выгружают. С улицы заходят торговки со своим товаром: яйцами, курами, сметаной. Страшная суматоха.
Куры кудахчут, кот путается под ногами. Пес, задрав хвост и свесив язык, атакует петуха, тот хлопает крыльями. Кот забивается в угол.
Пес рыщет по двору, все обнюхивает, как будто он тут управляющий и должен все знать. Слуги толкаются, ругаются.
- Купите петушка! - причитает торговка.
- Пошла ты со своим петушком! Он у тебя старше праотца Авраама!
- Что ты, Господь с тобой! Да пусть у меня руки-ноги отсохнут, коли так!
- Иди, иди отсюда, старая ведьма, слышишь? А не то...
Старушонка с петухом молча съеживается. Лучше переждать, глядишь, забияка угомонится. Ну вот, он уже прицепился к кому-то другому:
- Куда, к черту, прешь?! Закатил бочонок в самую грязищу!
- Что? Где? Чего привязался? Надрался, что ли? Погоди у меня...
- Эй! Петр! Степан! - окликают из кухни. - Гори вы огнем! Картошку почистили? Кухарка ждет...
Парни вскидываются и бегут в дом, торговка за ними.
- Прихвати петушка, Петр! Покажи на кухне. Поджарить - пальчики оближешь!
Но тот не оборачивается. Старуха устала кричать и, понурив голову, сует петуха назад в корзинку.
- Гла-а-а-ша-а! Где ты там, поди сюда! Тебя зовет барыня из первого!
Кто не кричит, так это прачки, которые гладят белье у открытых окон. Они поют - так, будто пар от утюгов растравляет им душу. Навзрыд. Песня тоскливая, протяжная и нескончаемая, как груда белья перед каждой.
Вдруг во двор с хохотом выбегают две дочки хозяина дома. Я мчусь к ним и тут же отскакиваю. С их губ летят кровавые брызги... это вареные креветки, они разгрызают их и сплевывают красные ошметки.
- Что вы делаете? Тьфу! - Мне кажется, что они глотают ободранных мышей.
- Иван! - кричат они в открытую конюшню. Подавай лошадей, скоро едем!
И сейчас же из конюшни доносится ржание. Там стоит пара статных вороных с лоснящимися крупами. Капельки пота стекают по гладкой шкуре. Разгоряченные, они бьют копытами, встряхивают гривами, тычутся и ищут вслепую мешок с овсом, который кучер повесил на стенке. Наконец, потоптавшись, засыпают, утонув мордами в торбе. Только торчат, точно рога, чуть подрагивающие длинные шеи.
Кучер стоит рядом с лошадьми и говорит им что-то ласковое. Его сапоги и шевелюра тоже блестят, смазанные жиром.
- Иван! - окликаю я кучера. - Ведь ты только что из города!
- Одно дело работа, другое - развлечение. Правда же, лошадушка? - Иван со всего размаху хлопает скотину по боку.
Кони высовывают глаз из торбы и смотрят на кучера. Почему не дают спокойно поесть?
Они срывают злость, прихлопывая хвостами мух.
Разогретые ноги приплясывают на месте. Сгибаются и разгибаются колени, скребут пол копыта. Только что они галопом мчались по городу, вихрем, с одной улицы на другую. А здесь, в конюшне, при каждом движении за ними волочатся длинные цепи, закрепленные на потолочной балке.
- Фр-р-р! - фыркают кони, зарывшись в овес.
Им отвечает из хлева корова.
Тут уж я не выдерживаю и бегу к ней. Конюшня хотя бы открыта - лошади могут дышать свежим воздухом. А корова заперта, как воровка в тюрьме.
Отличная рыжая корова, такая красавица, а ее словно стыдятся. Хлев, темный, нечищеный, приткнулся в самом дальнем конце двора, рядом с помойкой. Стены тоненькие, малейший ветерок продувает насквозь. Сквозь щели заливается дождь, вместо окна широкая прорезь в двери Через нее я и гляжу на корову.
Она безвольно, грузно лежит брюхом на грязной подстилке, облепленная тучей мух. Неподвижная туша, похожая на кучу мусора.
Неужели ей и вправду лень шевельнуться?
Назойливое жужжанье она все же слышит. Иногда длинный, тонкий, заскорузлый от грязи хвост поднимается и хлещет мух. Живой кажется только голова. Нет-нет вздернется и опустится ухо. Корова явно вслушивается в каждый звук со двора. И, погруженная в безучастную тоску, целый день эти звуки степенно пережевывает.
С морды свисает слюна. Из влажных глаз вниз к ноздрям катятся крупные слезы.
Я не могу вынести ее взгляда. Он тяжким камнем давит мне сердце, будто это я виновата, что она сидит взаперти.
- Му-у... Му-у... - мычу я в темноту.
- Му-у... Му-у... - тягучим басом отвечает она и смотрит на меня с тихой радостью хоть кто-то о ней вспомнил.
Но она знает, что не я выпущу ее на свободу, не я открою дверцу. И потому печально опускает голову и лежит, как лежала, дожидаясь дойки.
Учуяв же пар и плеск кипятка, отрывает от пола вислый живот, вымя, поднимается на ноги и ковыляет к двери.
Там, шумно дыша, застывает снова - ждет. И жадно слушает. Слышит, как Саша сыплет в лохань крупно порезанную свеклу с длинной ботвой, вареную картошку и морковь. Как заливает все это кипятком и долго размешивает, чтобы остудить. Корова вываливает язык. Бодает рогами дверь.
Едва Саша открывает хлев, корова напористо и бодро вырывается наружу. Топают копыта, колышутся бока. Засохшая грязь разлетается во все стороны.
Она ни на кого не смотрит. Идет через весь двор, глядя в землю, будто на всех обиженная. Проходя мимо запряженных лошадей, пихает их в отместку за то, но их холят, а ее нет.
В месиво она зарывается по самую шею, лакает-хлюпает воду, жует гущу. С морды течет и капает. Щеки ходят ходуном, брюхо наливается, как бурдюк. Наконец, так и не насытившись, она вылизывает громадным языком пустую лохань.
Саша подходит к ней и щупает живот.
От прикосновения теплой руки корова добреет и изготавливается к дойке.
- Постой, Башенька, не уходи, - говорит мне Саша. - Попей теплого молочка.
Как будто не знает, что я не могу видеть и слышать, как она тянет коровьи соски, как свищут тугие струйки и пенится молоко в ведре. Мне кажется, что парное молоко отдает потом.
- Не могу, некогда. Сейчас придет ребе. У меня урок.
- Хлебни хоть капельку.
- Завтра...
Я со смехом бегу прочь.
БАНЯ
Для меня суббота начинается с конца четверга.
Поздно вечером мама решительно выходит из магазина, вырываясь из суеты будней.
- Башенька, где ты? - кричит она - Саша, мы идем в баню, белье готово? Поживее, мне некогда!
Служанка быстро заворачивает белье и перетягивает такой толстой бечевкой, что трещит коричневая бумага. Надевает на меня пальто, обувает галоши, туго завязывает башлык. Мне трудно дышать, наворачиваются слезы.
- Не реви, дурочка! - Саша вытирает мне мокрые глаза - На дворе мороз, сохрани Бог, простудишься!
Мы с мамой выскальзываем с парадного хода, как будто суббота уже наступила и магазин закрыт. Идти через магазин, неся под мышкой тюк белья, пусть даже в оберточной бумаге, маме было бы неловко.
Там и правда полно народу, еще задержит кто-нибудь.
А мы спешим. Мама дотянула до последней минуты. Сани уже ждут. Извозчик каждую неделю один и тот же, стоит напротив дома - знает, что по четвергам примерно в этот час мама отправляется в баню.
На улице морозно, нас сразу облепляет холодная снежная пелена. В санях можно укрыться, и по тому, как мама обхватывает меня рукой под потертым одеялом - чтоб не вывалилась! - я понимаю: она уже забыла про суматоху магазина, откуда только вынырнула.
Вместе с санками она летит в свежесть и даль и, не дожидаясь субботы, вся уже трепещет молитвами, которыми Бог повелел встречать ее приход.
Ехать недолго, тем более напрямки. Мы катим в темноте, понизу, вдоль речушки. Витьбы. Еврейские бани тут рядом.
Кругом тишина, санки рассекают звенящий воздух. Видно, как на другом, высоком, берегу, подрагивая, мигают огоньки. Это светится ПадлО, маленькая рыночная площадь.
Рынок мне хорошо знаком. Я знаю там и торговцев, и вжавшиеся в землю лавочки, особенно молочные. Не помолясь, страшно спускаться по ступенькам мокро и скользко. И всегда холодно, как в могиле.
На серых стенах проступают капли воды, тусклая закопченная лампа теряется под самым потолком. Свет почти не доходит до желтых брусков масла и таза со сметаной, не говоря уж о похожих на детские головки шариках твердого гомельского сыра.
Ясно видны только большие весы, троном возвышающиеся посреди подвала. Цепи болтаются, как две пышные черные косы, медные чаши торжественно принимают жалкие порции съестного, будто сама Фемида вершит суд.