Сергей Соловьев - История России с древнейших времен. Книга III. 1463—1584
Но если, с одной стороны, странно желание некоторых отнять у Иоанна значение важного самостоятельного деятеля в нашей истории; если, с другой стороны, странно выставлять Иоанна героем в начале его поприща и человеком постыдно робким в конце, то более чем странно желание некоторых оправдать Иоанна; более чем странно смешение исторического объяснения явлений с нравственным их оправданием. Характер, способ действий Иоанновых исторически объясняются борьбою старого с новым, событиями, происходившими в малолетство царя, во время его болезни и после; но могут ли они быть нравственно оправданы этою борьбою, этими событиями? Можно ли оправдать человека нравственною слабостию, неуменьем устоять против искушений, неуменьем совладать с порочными наклонностями своей природы? Бесспорно, что в Иоанне гнездилась страшная болезнь, но зачем же было позволять ей развиваться? Мы обнаруживаем глубокое сочувствие, уважение к падшим в борьбе, но когда мы знаем, что они пали, истощив все зависевшие от них средства к защите; в Иоанне же этой борьбы с самим собою, с своими страстями мы вовсе не видим. Мы видим в нем сознание своего падения. «Я знаю, что я зол», — говорил он; но это сознание есть обвинение, а не оправдание ему; мы не можем не уступить ему больших дарований и большой, возможной в то время начитанности но эти дарования, эта начитанность не оправдание, а обвинение ему. Его жестокости хотят оправдать суровостию нравов времени; действительно, нравственное состояние общества во времена Иоанна IV представляется нам вовсе не в привлекательном виде; мы видели, что борьба между старым и новым шла уже давно и давно уже она приняла такой характер, который не мог содействовать умягчению нравов, не мог приучить к осторожному обхождению с жизнию и честию человека; действительно, жесткость нравов выражается и в письменных памятниках того времени: требуя установления наряда, прекращения злоупотреблений, указывали на жестокие средства как на единственно способные прекратить зло; так, например, в очень распространенном в древности сказании Ивана Пересветова «О царе турском Магмете, како хотел сожещи книги греческия» строгий суд и жестокие казни султана прославляются как достойные подражания: «Магмет-салтан учал говорити: аще не такою грозою великий народ угрозити, ино и правду в землю не ввести». Но возможность найти объяснение в современном обществе не есть оправдание для исторического лица; да и не смеем мы сложить вину дел Грозного на русское общество XVI века потому: оно было основано на другом начале, чем то общество, которым управлял Магмет-султан; оно было способно выставить человека, который указал Иоанну требования этого основного начала; русское общество, выставив св. Филиппа, провозгласив устами этого пастыря требования своего основного начала, высказав свое неодобрение образу действий Грозного, показав, что имело закон и пророка, очистилось, оправдалось пред историею, вследствие чего Иоанн, не послушавшийся увещаний Филипповых, оправдан быть не может. Иоанн сознавал ясно высокость своего положения, свои права, которые берег так ревниво; но он не сознал одного из самых высоких прав своих — права быть верховным наставником, воспитателем своего народа: как в воспитании частном и общественном, так и в воспитании всенародном могущественное влияние имеет пример наставника, человека, вверху стоящего, могущественное влияние имеет дух слов и дел его. Нравы народа были суровы, привыкли к мерам жестоким и кровавым; надобно было отучать от этого; но что сделал Иоанн? Человек плоти и крови, он не сознал нравственных, духовных средств для установления правды и наряда или, что еще хуже, сознавши, забыл о них; вместо целения он усилил болезнь, приучил еще более к пыткам, кострам и плахам; он сеял страшными семенами, и страшна была жатва — собственноручное убийство старшего сына, убиение младшего в Угличе, самозванство, ужасы Смутного времени! Не произнесет историк слово оправдания такому человеку; он может произнести только слово сожаления, если, вглядываясь внимательно в страшный образ, под мрачными чертами мучителя подмечает скорбные черты жертвы; ибо и здесь, как везде, историк обязан указать на связь явлений: своекорыстием, презрением общего блага, презрением жизни и чести ближнего сеяли Шуйские с товарищами — вырос Грозный.
Подобно деду своему, Иоанну III, Иоанн IV был очень высокого роста, хорошо сложен, с высокими плечами, широкою грудью; по иностранным свидетельствам, он был полон, а по русским — сухощав, глаза у него были маленькие и живые, нос выгнутый, усы длинные. Привычки, приобретенные им во вторую половину жизни, дали лицу его мрачное, недовольное выражение, хотя смех беспрестанно выходил из уст его. Он имел обширную память, обнаруживал большую деятельность; сам рассматривал все просьбы; всякому можно было обращаться прямо к нему с жалобами на областных правителей. Подобно отцу, любил монастырскую жизнь, но по живости природы своей не довольствовался одним посещением монастырей, созерцанием тамошнего быта: в Александровской слободе завел монастырские обычаи, сам был игуменом, опричники — братиею. По русским и иностранным свидетельствам, в первую половину жизни Иоанн мало занимался охотою, посвящая все свое время делам правления; когда Баторий по окончании войны прислал просить у царя красных кречетов, то Иоанн велел ему отвечать, что послал за ними на Двину и Поморье нарочно; были у него кречеты добрые, да поизвелись, давно уже он мало охотится, потому что пришли на него кручины большие. Баторий в благодарность за кречетов спрашивал, какие вещи особенно любит царь, чтоб прислать их ему; Иоанн отвечал, что он охотник до аргамаков, до жеребцов добрых, до шапок хороших железных с наводом пищалей ручных чтоб были добры цельны и легки.
Дополнения
I. Заметка относительно завоевания Сибири
Мы не можем оставить нашего рассказа о покорении Сибири Ермаком без некоторых объяснений, потому что в источниках этого рассказа находятся разноречия, составляющие предмет спора. Карамзин достовернейшею из летописей, повествующих о покорении Сибири, признает ту летопись, которую мы знаем в печати по изданию г. Спасского (1821 года), и полагает составление ее около 1600 года: «Автор (говорит Карамзин) имел в руках своих грамоты Иоанновы, данные Строгановым, и пишет основательно, просто: буду называть сию действительно историческую повесть Строгановскою летописью. В 1849 году г. Небольсин в сочинении своем „Покорение Сибири“ вооружился против показаний Строгановской летописи (будем называть ее так по примеру Карамзина) и старался дать преимущество другой летописи, Есипова, названной так по имени своего составителя; г. Небольсин говорит: „Летопись Есипова, несмотря на риторику и фразерство, — кратчайшая. Она излагает происшествия просто, внятно, без претензий на ученость, без особенных увлечений в чью-либо личную пользу; она заключает в себе обстоятельства, которые служили поводом к ее осуществлению, поименовывает автора, указывает время составления и не скрывает, что летописец распространил тот подлинник, которым он сам руководствовался. Из этого следует заключить, что Есипов худо ли, хорошо ли, но действовал не без критики и описываемые им происшествия соображал с хронологическим их порядком и с местными обстоятельствами. Здесь про Строгановых, пермских купцов, ничего особенного не говорится, и на первом плане стоит один только „оный велемудрый ритор Ермак“ с своими людьми. Есипов выкинул даже из первообраза своей летописи ссылку на другую летопись: „Инии же поведают летописцы, яко призваша их (Ермака с товарищи) с Волги Строгановы и даша им имения“ и проч. Есипов понимал, что здесь каждое слово-вещь невозможная, и потому просто пишет, что Ермак с товарищами сам пришел с Волги в Сибирь. Другая летопись неизвестного автора. Она повторяет многое, что есть у Есипова, но еще более, чем Есиповская летопись, округляет периоды, увеличивает их объем вставочными предложениями и всюду блестит цветами красноречия, употребляя обороты и выражения, которые обличают составление ее в позднейшее время, чем летопись Есипова, не говоря уже про промахи против грамматики славяно-церковного языка, под который составитель летописи очень старался подделаться. Все эти обстоятельства заставляют не давать ей той веры, которую внушает к себе летопись Есипова, а кой-какие особенности усугубляют это недоверие и возлагают обязанность подвергнуть ее строгой критике. Занявшись с самого начала ознакомлением читателя с важностью значения именитых пермских солеваров в государственном быту, задолго до появления Ермака на сцене, летопись неизвестного автора выпускает из царских грамот все те выражения, которые могут навести на след к правде, и всеми силами старается выставить Ермаковых козаков существами, непохожими на обыкновенных людей этого разряда: его козаки не воры (в тогдашнем значении этого слова), а сладенькие витязи, всегда готовые плакать от умиления; они не обыкновенные смертные, которых неприятель может при случае разбить в битве и одолеть силою, а почти всюду победоносные герои; автор так и хлопочет, чтоб отстранить какую-нибудь неделикатность со стороны покорителей, и каждому поступку их придает вид самого строгого приличия, хотя бы для этого нужно было переиначить события. Подобного рода пристрастия повели за собой и другого рода ошибки: автор выводит события, не подтверждаемые никакими официальными актами, и прибавляет, где только возможно, то, что может дать важный блеск имени Строгановых. Карамзин в 670 примечании к IX тому своей Истории и Есиповскую и Строгановскую летописи-обе называет древнейшими и достоверными; в 664 примечании к тому же тому он безусловно объясняет, что следует Строгановской летописи, а почему он именно ей следует, этого он не заблагорассудил открыть нам, а в 644 примечании к IX же тому Строгановскую летопись он называет достовернейшею всех иных и сочиненною, вероятно, около 1600 года. Эти слова не заслуживают никакого вероятия уже потому, что Строгановская летопись в самом начале говорит о Сибирской архиепископии, тогда как первая архиепископия учреждена там не ранее 1621 года, и в самом конце говорит о строении городов и церквей, об очищении „всея Сибирския земли“, о проповеди евангельской во всех концах Сибири и о распространении христианства между инородцами, что и заставляет нас относить эту летопись по крайней мере ко второй половине XVII столетия; может быть, даже она и еще позже составлена“.