Сергей Сергеев-Ценский - Бабаев
Она наливала чай и спрашивала просто, чуть улыбаясь, как спрашивают все хозяйки:
- Вам крепкий?
Но Бабаев помнил, что сказать она должна не это и не так.
Внимательно, каждую вещь отдельно, он рассматривал посуду на столе: сахарницу - серебряную, с какою-то сложной чеканкой, граненые стаканы, синие вазочки с вареньем - все мелочное и неважное, но на чем незаметно осела ее забота.
Может быть, она сама и покупала это в магазинах, долго выбирала, торговалась, как это любят делать женщины.
И, кивнув головой на все, что было на столе, он так и спросил ее:
- Это вы сами покупали?
- Что? Посуду? - Она подняла глаза и присмотрелась.
- Да, посуду.
- Я... А если бы кто-нибудь другой, так что?.. На что вам это?
- Так, - улыбнулся он.
И она улыбнулась.
Он думал, что вот здесь, у себя дома, она уже не говорит ему "ты", а прошло всего несколько часов, как говорила.
- Выпейте вина! - сказала она и поднялась налить. - Красного? Белого? Какого вам?
- Какого-нибудь! - поспешно ответил Бабаев. - Хоть белого... Давайте, я сам налью.
- Нет, я... Себе я тоже налью... только красного.
- Вы пьете вино? - почему-то удивился Бабаев.
- Да, пью... А что? - улыбнулась она. - Мало и редко - не бойтесь.
Бабаеву стало неловко, и он сказал:
- Закрылись магазины - вы знаете?
- Да! - сразу остепенила она лицо. - Что же это будет?.. Война... беспорядки... Страшное время какое - а?
Бабаев всмотрелся в ее глаза и увидел, что это не нужно ей. Были такие легкие черточки, выражавшие страх, но черточки заученные и дешевые, в которых не было собственно страха, - и он понял, что об этом говорить не нужно, что в этом ее нет и не отсюда она выйдет.
- Время веселое! - сказал он и поднял стакан с вином. - Чокнемся!
Рука ее, протянувшаяся к нему через стол, чуть дрожала, и было странно видеть Бабаеву, как столкнулись и звякнули два продолговатых пятна, желтое и красное, в насмешливых искристых стаканах. Потом он медленно отпил глоток своего белого вина и она своего красного, и на верхней губе ее осталась влажная полоска, которую, отвернувшись, она стерла платком. Бабаев заметил, что платок был новый. Платье тоже было новое.
От обоев комнаты - темных, клетчатых - она отделялась в глазах Бабаева не вся сразу: что-то мелкое и неясное из ее черт расплывалось и пропадало. И трудно как-то было собрать все глазами и сжать.
Как она ставила стакан, как доливала чайник, как ложились при этом в сгибе локтей складки ее платья - за всем следил Бабаев осторожно и внимательно, забыв о себе и боясь пропустить что-то такое, что, может быть, никогда больше не повторится. Это была уже не та, с которой он сидел недавно на кладбище, и он видел это.
Может быть, это новое платье, над которым, как всегда, долго думали она и портниха, сковало ее и заперло в ней что-то?
- У вас нарядное платье... - медленно сказал Бабаев.
- Нравится вам? - живо спросила она.
- Да. - Бабаев хотел быть правдивым и в этом неважном и мелком и попросил ее:
- Встаньте, я посмотрю!
Все так же невнятно улыбаясь, она встала, обдернула рукою кофточку и сказала:
- Спереди шов - видите? - вдоль платья. Это такая мода... Сначала кажется странно...
- Нет, ничего! - сказал Бабаев. - Красиво.
И когда сказал это, то подумал, что ему все равно, какое это платье, и не нужно было ничего говорить о нем. Потом как-то неожиданно показалось вдруг, что все равно - ночь за окнами или день, весна или осень.
- Кто эта старуха? - кивнул он головой на портрет на стене.
- Это? - Она осмотрела еще раз свое платье и ответила: - Это моя мать... А рисовал, знаете, кто? Муж.
- Разве он рисует?
- Рисовал когда-то... потом бросил. Он как-то так незаметно все бросил, а начинал много... Какой же он нудный человек! Вот только теперь, когда его нет, - видно, какой нудный! Сегодня я опять получила от него письмо.
- Когда сегодня? - спросил Бабаев.
- После обеда... Пишет, скоро приедет.
И опять, в сотый раз, Бабаев представил Железняка. Здесь, в комнате, где Железняк был и оставался хозяином, он представил его яснее: четко обрезанный лоб, скулы, худое лицо, упрямый подбородок, небольшие, почему-то плохо растущие усы, отчего лицо казалось моложавым; складки около серых глаз. Ясно представлял, как он пройдется по этой комнате из ближнего угла в дальний, по правилам, - потому что он все делал по правилам, - повернется там на правом каблуке и левом носке и, обязательно с левой ноги сделав первый шаг, пойдет в ближний угол.
Руки он будет держать немного вперед. Шаги у него будут точные, громкие и где-нибудь на этажерке от них будут мелко дрожать пепельница, раковина или игрушечная статуэтка.
- Дают ему эшелон больных, - добавила Римма Николаевна, - он и приедет с ним... Теперь, может быть, уже выехал... Хотя телеграфировать должен, значит еще там пока... Как скучно это! Если бы кто-нибудь знал, как скучно!
Римма Николаевна стояла, заложив руки за голову, и Бабаев думал: "Этого не нужно... Нужно быть проще..."
- Приедет - и опять будете вместе пить чай с вареньем! - сказал он улыбнувшись.
- И опять буду пить чай с вареньем... - медленно наклонила она голову, глядя не на него, а куда-то в середину стола, где искрился розовый блик на винной бутылке.
Это были уже простые слова, и Бабаеву почему-то стало страшно.
Комната была тихая с молчаливой большой лампой. На обнаженных локтях Риммы Николаевны от зеленого платья и молчаливого света легли и застыли совсем мертвые пятна. Холодным показалось все, что было кругом от потолка до пола. И ощущение той теплоты, которую носил в себе весь этот день Бабаев, начало вянуть - оседало как-то, как пена вдруг начинает оседать в пивном стакане, и становится ясным, что это - просто смешное кружево из пустоты.
Тогда Бабаев поднялся, подошел к ней осторожно сбоку, заглянул в глаза.
- Вы хотели сказать мне сегодня что-то "все", Римма Николаевна... Вы скажете? - спросил он тихо.
Глаза Риммы Николаевны теперь он видел яснее, чем днем; тогда они заслонялись чем-то: солнцем, падучими листьями, переливами теплой желтизны; теперь они были одни, два окна куда-то в нее, вглубь; и Бабаев на шаг от нее, вытянув вперед голову, с детской верой в какое-то чудо вплотную подошел своими глазами к этим глазам и ждал. Где-то за ними скрывалось сложное и огромное - человеческая душа, целый мир, но больше, чем мир, потому что в ней он обрызган еще живыми слезами и согрет радостью. Где-то здесь, за двумя яркими окнами, близко и так же далеко, как далеки звезды, струится что-то свое, чего ни у кого нет; отовсюду протянулись нити и здесь свились в какой-то свой клубок. Этот клубок начнет распускаться вот теперь - как? - не знал Бабаев, но в это верил, потому что хотел верить.
- Я забыла, что я хотела сказать! - вдруг усмехнулась она, так что совсем сузились глаза, оставив две тонких светящихся полоски, и лицо как-то до боли неприятно всколыхнулось все, показало щеки, зубы, обозначило резкую линию носа, морщинки от глаз к вискам.
- Зачем вы это? Не надо! - испугался Бабаев.
Локти увидел близко от себя, округлые с проступившими пятнышками, как бывает от холода, и над ними темную, как зеленый мох, бархатную оторочку рукавов. Кивнул на них глазами и добавил:
- И этого не надо.
Она поняла, опустила руки; даже отшатнулась тихо, как показалось Бабаеву. И опять остепенила лицо.
- Я хотела сказать вам...
- Тебе, - поправил Бабаев.
- Тебе, - согласилась она. - Хотела сказать тебе, что я к тебе привыкла.
- Я это знаю, - сказал Бабаев.
Он знал также, что теперь у него лицо чуть побледнело, брови сжались.
- Ну, вот... Это и все, что я хотела сказать!
По-детски качнула головой и отвернулась.
- Нет! - испуганно почти крикнул Бабаев. - Это не все! Какое же это все? Что ты ко мне привыкла - я ведь знал это, потому что и я привык. Это не то и не все...
- Что же "все"? - спросила она и ждала ответа. Но Бабаев не знал. Он чувствовал только, что недавнее большое и теплое от него уходит. Опять подымается усталость, но усталость одинокая и злая, ночная усталость, когда тело давит, а мысли нет.
Под высокими бровями у нее зеленели тени, но глаза были светлые, насквозь видные и пустые, и Бабаеву казалось уже, что сейчас же за ними темно, обрыв, нет даже шагу пространства, что "все" ее лежит где-то здесь неглубоко, под скользкой кожей, и как-то немного этого "всего", и зачем оно?
Но робко и тихо он взял ее руку, где она тоньше, около самой кисти, нагнулся к ней, к самому лицу, вспомнил, как отдавал ей себя на кладбище днем и как это было радостно и легко, вобрал в себя запах ее волос и повторил просительно и мягко, как ласкающийся ребенок:
- Скажи что-нибудь еще! О чем-нибудь!
- Ты совсем, как Митя! - улыбнулась Римма Николаевна. - И говоришь так же... Правда, правда...
- Ну, расскажи о Мите... - подхватил Бабаев. - Это фабрикант ангельских крыльев?
- Что же о нем говорить? Умер уже Митя.
- Умер?.. Да ведь он счастливый был?