Вера Фигнер - Запечатленный труд (Том 2)
В летние месяцы того же года у него вырывались вопросы:
"Верите ли вы в спиритизм?" - "Нет".- "А я верю... вчера ко мне приходила мать... Нет, нет! Я не должен говорить об этом".
Через некоторое время опять он заговаривал о спиритических духах и снова обрывал себя, видимо, сознавая, что это больные идеи и надо бороться с ними.
Около 14-15 сентября вся тюрьма уже единогласно и открыто признала, что Похитонов погиб. С этого времени он, можно сказать, перестал уже быть в правильном общении с остальной тюрьмой. Он не выходил на прогулку, лег в постель и объявил, что болен. Перестал менять белье, умываться и начал посылать то тому, то другому записки жалобно-просительного характера насчет чего-нибудь съестного. А то учинял сбор различных {94} продуктов и, образовав из них отвратительную смесь, раздавал по камерам. Целый день у него горела дурно заправленная керосинка, чада которой он не замечал и часто появлялся с лицом не чище трубочиста. Из его камеры постоянно слышался стук какой-то беспорядочной шумной работы; он забирал где можно столярные инструменты, без толку колотил ими по доскам, после чего эти инструменты, например стамески, оказывались сломанными. Он перепортил таким образом все, что у него было в камере: рубил направо и налево, ломал и рвал, не щадя даже карточек своих родных. Иногда, потребовав, чтобы его отперли, он выходил в общий коридор с пустой наволочкой на плече и обходил всех, подходя к двери каждой камеры и распевая деланным, дребезжащим голосом наподобие калик перехожих: "Подайте милостыньку Христа ради". При этом он приоткрывал так называемый глазок в двери и заглядывал внутрь. Электрический свет камерной лампочки падал и, отражаясь из глубины его глаза, производил жуткое впечатление: из глаза исходил пучок сверкающих лучей, и, кроме неестественного ослепительного блеска, в нем нельзя было уловить никакого выражения. А надтреснутый странный голос из-за двери монотонно тянул:
"Милостыньку... милостыньку Христа ради..."
Жандармы держали его доселе на общем положении, рядом со здоровыми, полубольными и больными: все одинаково должны были терпеть. По требованию его выводили, как и всех других, в коридор, если он хотел облиться водой в ванной или подойти за чем-нибудь к двери соседа. В мастерские, которые тогда находились в старой тюрьме, он не ходил. Кажется, он просто забыл об их существовании, а может быть, жандармы сами перестали водить его.
В это время он очень много говорил и еще более писал на темы о способах добыть громадные деньги для революционного дела. Целую кучу беспорядочно нарванных листов бумаги, небрежно исписанной карандашом, он посылал то одному, то другому, требуя самым настойчивым и даже задорным образом отзыва, и притом, конечно, хвалебного. Так, однажды и я получила целый ворох таких листов. Относясь добросовестно к {95} задаче, я внимательно прочла весь манускрипт. Тут были всевозможные без всякой связи между собой проекты получить миллионы - куда миллионы!..- биллионы и триллионы на дело революции, и притом самым простым способом. Из всей кучи нелепых планов я помню одно предложение, касавшееся весьма выгодного приготовления рамок для портретов. Николай Данилович предполагал делать их посредством штампа, накладываемого на доску. Один-два удара - и рамка готова, и за каждую можно взять 20 копеек. Дальше высчитывалось, как в самое короткое время можно наделать таких рамок бесчисленное множество и получить миллионы, тысячи миллионов рублей. Голова кружилась от несметных и так легко доступных богатств.
Все население тюрьмы, измученное проявлением болезни Похитонова, скоро пришло в крайне нервное состояние. Все ждали, что вот-вот сам он сделает что-нибудь непоправимое или с ним сделают что-нибудь ужасное. И казалось, нет выхода из этого положения, потому что кроме Похитонова в тюрьме уже несколько лет томились психически больные Щедрин и Конашевич... Умные и энергичные прежде, а теперь один, страдающий манией величия и устраивающий шумные сцены, а другой, весь день фальшивым голосом распевающий "Красавица! Доверься мне!", а в промежутках пишущий удивительное сочинение "Компонат", где на протяжении множества страниц была единственная разумная фраза, которая могла вырваться из глубины и неомраченной души: "Господи! Когда же кончится эта каторга!"
Однажды среди этого напряженного выжидания произошел инцидент, который мог иметь кровавую развязку. Когда мы почти все были в старой тюрьме, в мастерских, причем заперты были только Л. А. Волкенштейн и я, двери же остальных мастерских были отперты **, внезапно из новой тюрьмы явился взволнованный Мартынов и заявил, что жандармы бьют Похитонова. Моментально в коридоре собралась толпа, возмущенная, {96} негодующая. Поднялись шум, крик и угрозы по адресу жандармов. Их было человека три-четыре, и одним из них был Гаврюшенко, прозванный нами бурханом. Начались пререкания: жандармы распинались, что ничего подобного быть не может, а Мартынов уверял, что ошибиться он не мог.
______________
** Беспрестанное отпирание и запирание дверей то за тем, чтоб взять доску, то, чтоб передать клей, так измучило жандармов, что они перестали запирать мастерские мужчин.
С особенной энергией защищался Гаврюшенко и, между прочим, на упреки, что бить больного позорно, сказал: "Да разве же на нас креста нет?!" На это Янович, очень горячий и нервный, задыхаясь, крикнул: "Вы - подлец!" В ту же минуту обиженный изо всей силы дернул звонок, проведенный в кордегардию, и запер решетчатые ворота, отделяющие коридор от прихожей. Не успел никто опомниться, как послышались поспешные шаги и у решетки появились солдаты с ружьями наперевес. Наступил решительный момент, когда из-за решетки могли засвистать пули. П. С. Поливанов, отличающийся крайней, совершенно болезненной вспыльчивостью, когда он не помнил, что говорит, побежал в мастерскую и схватил топор, конечно, чтобы защищаться и рубить жандармов, бывших среди нас. Но Василий Иванов, в мастерскую которого прибежал Петр Сергеевич, успел задержать его и вырвать опасное орудие.
В то же время появление вооруженных солдат отрезвило Гаврюшенко, и он отправил их назад.
Эта история не вызвала никаких репрессий: только Мартынов за распространение ложных слухов был на три дня лишен прогулки.
После этого случая комендант Гангардт, понимая причину общего возбуждения, обещал вместе с доктором Безродновым хлопотать об увозе Похитонова.
Вся эта история, конечно, не подействовала успокоительно на наши нервы, и дальнейшее пребывание Похитонова в общей тюрьме стало казаться невыносимым даже и самой жандармерии. Доктор Безроднов обнадеживал, что высшее начальство согласится поместить Н. Д. в психиатрическую лечебницу, а в ожидании этого предлагал перевести его на жительство в старую тюрьму, где Похитонов не мог уж никого беспокоить. Но перспектива оставить душевнобольного в полном одиночестве, {97} в совершенно изолированном здании, на произвол наших добрых знакомых - избивателей 80-х годов, у которых не могли же развиться гуманные чувства на их собачьей службе, казалась нам ужасной. Обсудив дело, тюрьма решила, чтоб кто-нибудь из товарищей сопровождал туда Похитонова и жил там в качестве свидетеля, служа порукой, что над больным товарищем не будет производиться никаких насилий. Это было тем боле необходимо, что болезнь прогрессировала: мания величия, религиозный бред, припадки буйства и стремление к самоубийству переплелись в самую острую и угрожающую форму сумасшествия, когда для обуздания припадков уже нельзя было не прибегать к физической силе. А известно что и на свободе нередко происходят в таких случаях отвратительные злоупотребления, когда грубые и злые сторожа, потеряв терпение, ломают ребра и разбивают головы своим пациентам. Выбор пал на И. Д. Лукашевича, который всегда был в наилучших отношениях с Николаем Даниловичем. Эта дружба наряду с мягкостью и физической силой Иосифа Дементьевича казалась наилучшим условием для человека, который должен был видаться с больным и служить посредником между ним и жандармами в случае каких-нибудь конфликтов или невыполнимых требований.
Тюремная администрация одобрила этот план, так как он обеспечивал общее спокойствие: верить жандармам мы не могли, а Лукашевич мог на прогулке передавать в тюрьму самые точные сведения о состоянии больного и об обращении с ним.
В старой тюрьме болезнь Похитонова пошла быстрым шагом. Его мучили галлюцинации, и он делал беспрестанные попытки к самоубийству, требовавшие неусыпного надзора. Он то пел псалмы, то неистово кричал и впадал в буйство. Обращаясь к Лукашевичу, которому дозволяли входить к нему, он заклинал Иосифа Дементьевича именем его матери и умолял размозжить ему голову. В бреду он говорил, что господь бог во всем великолепии снизошел на землю и на ней водворилось царствие божье, возмутительно, бесчеловечно удерживать его здесь, в юдоли слез, стенаний и вечных мук, когда он может воссоединиться с отцом и дорогими родными {98} и пребывать в вечном блаженстве и чистейшей радости. Скоро круг понимания стал у него суживаться, и он перестал осмысливать окружающее; речь становилась бессвязной и состояла из бессмысленного набора слов. Его безумные порывы были так часты и так остры, что держали в страшном напряжении нервы Лукашевича, доктора и жандармов. Положение сделалось наконец совершенно нестерпимым, и департамент уступил: доктор Безроднов выхлопотал разрешение перевезти Похитонова в Петербург.