Владимир Зензинов - Пережитое
Alt Heidelberg, du feine
Du Stadt am Ehren reich,
Am Neckar und am Rheine,
Kein' andre kommt dir gleich
-этот своего рода гейдельбергский гимн, слова и мотив которого известны каждому гейдельбергскому студенту. Баржи выплывают еще выше Шлосса, освещенного в эти вечера бенгальскими огнями, из самого Шлосса время от времени вырываются ракеты, рассыпающиеся в ночном тихом небе мириадами сверкающих искр и фонтанов. Всего лучше эту волшебную картину наблюдать и слушать пение от моего Шеффельхауза - отсюда видно первое появление лодок, их плавное продвижение по Неккару, прохождение под обоими городскими мостами. Наш квартет в эти вечера неуклонно собирался на широкой скамейке на берегу, как раз против Шеффельхауза, под окнами моей комнаты.
Беззаботные, веселые летние дни! Мы жили легко, все связаны были между собой дружескими и товарищескими отношениями, но про нас четверых (нас так и называли "квартетом" - Гоц, Фондаминский, Амалия и я) нельзя было сказать, что жизнь наша была пустой - все мы четверо много читали, много занимались. И очень часто во время прогулок обсуждали глубочайшие философские проблемы и горячо по поводу них спорили - особенно Гоц и Фондаминский. Амалия предпочитала молчать, хотя всегда внимательно слушала спорщиков; я тоже не был особенным любителем споров.
"Квартет" наш, действительно, редко когда разлучался - можно сказать, что мы были всегда вместе, когда не сидели над книгами. Вместе слушали лекции, вместе гуляли. Кончилось тем, что я уходил домой теперь только спать - но утренние свои одинокие занятия дома сохранил, очень их любил и очень ценил.
Мудрено ли, что в конце концов произошло то, что должно было случиться? Я влюбился.
Детство мое, в сущности, сложилось странно и рос я ненормально. Когда я был еще совсем маленьким, подруги моей сестры (среди них были две сестры Корш, дочери известного собственника московского театра Корш) любили уводить меня куда-то в отдельную комнату и там одевать в женское платье, меняя его несколько раз. Я это терпел, пока братья мне не разъяснили, что это было делом позорным и что вообще мальчики не должны близко подпускать к себе девчонок.
Мое детство прошло среди одних мальчиков. Подростком я продолжал сторониться девочек, а юношей почему-то стал стыдиться их - мне с ними всегда было неловко и... стыдно. А потом пришло и какое-то "принципиально" отрицательное отношение к такого рода вещам, как романы, влюбленность, ухаживание. Всё это мне казалось недостойным "критически мыслящей личности", какой я себя начал сознавать уже в ранние годы.
И когда я наблюдал романы, влюбленность, писание любовных писем и тому подобный "вздор" у своих старших братьев, то относился ко всему этому с презрением. Я был - выше всего этого! И уже сознательно сторонился женского общества, хотя видел увлечения обоих моих братьев и хотя в нашем доме бывали подруги моей сестры. Когда они приходили, я обычно забивался - порою даже запирался! - в свою комнату и никакими силами меня уже нельзя было оттуда вытащить. А такие попытки делались. Никаких балов я, конечно, не посещал и не танцевал тоже "принципиально". Причина всего этого, конечно, была совсем другая - я просто боялся! Весь женский род казался мне чем-то далеким, совершенно чужим и порою непонятным. Чем-то он вместе с тем меня и притягивал, но я решительно боролся с этим чувством и тогда, вероятно, никогда бы в том не признался, принимая в таких случаях особенно равнодушный вид.
Вот почему и произошла такая ненормальная вещь, что до 20-ти летнего возраста я никем не увлекался, ни в кого не был влюблен и вообще как-то инстинктивно сторонился женского мира, убегал от него. Конечно, это вовсе не означало, что он меня не интересовал - но в этом я тогда не признался бы и себе самому.
И теперь впервые, в 20 лет, я испытал женскую дружбу, женские чары. Впервые я вообще так близко столкнулся с совершенно незнакомым мне женским существом, со всеми его волшебными силами, которые кружат мужские головы.
Я старался держать себя с Амалией совершенно независимо - как с Абрамом и Фондаминским. Но из этого ничего не выходило. Я ловил себя на том, что, незаметно для себя, все время наблюдаю за ней и ею любуюсь. Всё казалось мне в ней необыкновенным и притягивало к себе, как магнит. Если почему-либо ее не было в нашем квартете, наши встречи мне казались неинтересными и бессодержательными. Малейшее ее внимание ко мне меня волновало. А какая девушка не почувствует и не догадается, если она кому-нибудь нравится? Вероятно, очень скоро догадалась о моих чувствах к ней и Амалия - возможно даже, что она догадалась об этом раньше меня...
Но ведь она была еще моложе меня - ей было всего лишь восемнадцать лет, может быть, она не во всем и сама себе признавалась. Когда однажды, спросив у меня разрешение, она взяла меня под руку и пошла между Абрамом и мною, опираясь на нас обоих, я испытал такое чувство, "будто к моей руке прикоснулись раскаленные угли. Но было не больно, а невыразимо приятно - так приятно, что кружилась голова и я делал все усилия, чтобы не выдать себя. Когда мы играли во "мнения", она мгновенно угадывала мое мнение о ней, как и я всегда угадывал ее мнение о себе. Скоро обнаружилось, что у нас много общих вкусов и наклонностей. Многое вообще обнаружилось - только не для нас обоих.
Когда я говорю об исключительности и ненормальности той обстановки, в которой рос - отсутствие женского общества, - и о той силе впечатления, которую должна была на меня произвести эта первая женская дружба, женская близость, я вовсе не хочу сказать, что именно это объясняет всё то, что со мной произошло. Я пишу сейчас о той, кого уже нет в живых - и при ее жизни никогда бы не посмел коснуться ее на бумаге, которую могут читать посторонние и даже совсем мне незнакомые. Но должен сказать, что Амалия была существом необычайным не только для меня. Все подпадали под ее очарование - и не только в ее юные годы. Что же касается меня, то она была моей первой и единственной любовью - ее образ я свято носил в своей душе все тридцать пять лет своей жизни, пока она была жива, свято храню после ее смерти, свято сохраню и до своей последней минуты. Это я знаю твердо.
Я не мог не чувствовать, что со мной происходит что-то необычное, чего я до сих пор никогда в жизни не испытывал. Возвращаясь после наших вечерних совместных прогулок домой, я часто оставался сидеть на скамеечке возле Шеффельхауза, на берегу Неккара. Сладкая и щемящая грусть охватывала душу. Я мечтал о чем-то недосягаемом, невозможном и непонятном, кого-то жалел, чего-то ждал. Часы пролетали незаметно. Плыла тихая луна, молоком заливала и темные горы и реку. Тихо шелестели листья. Почему-то вдруг полились слезы... - Да ведь ты влюблен! - едва не воскликнул я громко. - Какой вздор! - тут же одернул я себя. Но слезы продолжали катиться, хотя душа была объята непонятным восторгом.
Wer zum ersten Male liebt,
Sei er lieblos - ist ein Gott...
Таким "богом" чувствовал и я себя - но в этом неведомом мне до сих пор чувстве восторг и щемящая грусть сливались вместе.
Не буду и не хочу останавливаться на этих переживаниях - их описывали миллионы раз, но, вероятно, никогда никто исчерпывающе их не сумеет изобразить. Быть может, это и хорошо, потому что любовь есть чувство исключительно индивидуальное и неповторимое, в чем и заключается его главная ценность.
Я должен рассказать о развязке.
9 июля (помню этот день до сих пор) русское студенчество в Гейдельберге устраивало свой очередной бал. Вечер состоялся в доме, находившемся на университетской площади - балкон зала выходил на эту площадь, прямо против университетского здания. Наш "квартет", конечно, был на этом вечере - мы даже были одними из его устроителей (ведь часть дохода с вечера шла на помощь революционным партиям). Мне и Амалии было поручено заведывать продажей фотографий, на которых были вместе сняты Толстой и Горький (эта фотография тогда была новинкой).
Я давно уже заметил, что нас двоих как-то слишком часто соединяли вместе, и это сладко щемило мне каждый раз сердце (очевидно, кто-то что-то уже заметил...). На балу была так называемая "летучая почта". Вы имели право, купив конверт и бумагу, написать кому-нибудь из присутствовавших письмо могли подписаться, но могли и не подписываться, предоставляя адресату догадаться, от кого письмо... И вот получаю запечатанный конверт. Раскрываю и читаю: "Я очень дорожу нашей дружбой"... Подписи нет, но мне ее и не надо - я знаю, кто это написал. И тут же пишу ответ, почти не задумываясь: "А большим, чем дружба, дорожите?"
И тоже не подписываюсь. Конверт в моей руке, но я не могу решиться, не могу доверить его почтовому ящику. Я подхожу к ней, передаю письмо с таким чувством, с каким прыгают в ледяную воду, и, пока она его читает, слова признания льются сами собой. Первое, что я увидал в ее глазах, это выражение испуга, почти ужаса, она роняет мое письмо на под хватает мои руки своими обеими руками и почти беззвучно шепчет: "Конечно, дорожу - но вы не знаете моих отношений с Фондаминским"...