Бенедикт Сарнов - Сталин и писатели Книга третья
Эти строки первого нашего поэта любил вспоминать Л.Н. Толстой. Но, повторяя их, он слово «печальных» в последней строке заменял другим: «постыдных».
Ермилову, если бы ему вдруг захотелось применить к себе эти пушкинские строки, конечно, больше подошел бы именно этот, толстовский вариант. Но он, как мы это только что видели, «читая» свою жизнь, никакого отвращения не испытывает и никаких слез не льет. А постыдные строки как раз норовит смыть. И не слезами, а засахаренной водичкой. Но из этих его попыток не выходит — и не может выйти — ничего, кроме нового срама. Потому что, как выразился по сходному поводу другой наш классик:
...вы не смоете все вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
Высказать все это Ермилову с такой прямотой Симонов тогда, конечно, не мог, хотя думал и чувствовал примерно так же («Ермилова я уже до этого устойчиво, прочно не любил и не уважал»). Во всяком случае, он не мог не сознавать, что статья Ермилова о Платонове была выступлением не литературного критика, а — заплечных дел мастера.
Сказать об этом вслух по обстоятельствам того времени было, разумеется, невозможно. Но попенять Ермилову, что он не смог «настроить свой приемник» на нужную волну, не сумел «войти в своеобразие художественного мира Платонова, услышать его особенный поэтический язык», — это, наверно, он сделать бы мог.
Но даже и на такую, мягкую попытку отчитать Ермилова и защитить Платонова он не отважился.
Это я не к тому, чтобы упрекнуть Симонова в чрезмерной осторожности, робости или даже трусости. Цель этого моего длинного отступления — совсем другая. Я хочу объяснить, почему уверенность Симонова, что «никакой инспирации сверху» для статьи Ермилова о Платонове не было («...это было не в стиле Сталина, не похоже на него»), не кажется мне достаточно обоснованной.
Еще менее убедительным представляется мне объяснение причин, по которым ему пришлось «проглотить пилюлю», оставив грязную выходку Ермилова без ответа. Были там и другие обстоятельства, о которых в надиктованной им незадолго до смерти книге «Глазами человека моего поколения» он умалчивает. То ли сознательно, то ли потому, что теперь, четверть века спустя, эта ситуация и впрямь видится ему такой, какой он ее изображает.
Попробуем увидеть ее такой, какой она была на самом деле.
* * *
Помочь нам в этом может недавно опубликованный дневник Лидии Чуковской — «Полгода в «Новом мире». О Константине Симонове».
Это были те самые полгода, когда Симонов только начинал свою работу редактора «Нового мира». (То есть — то самое время, когда разразился скандал вокруг платоновского рассказа.)
Первая запись в этом дневнике Лидии Корнеевны датирована 28 ноября 1946 года. В этот день Константин Михайлович пригласил ее поработать в журнале, который только что возглавил, предложив ей заведовать в нем отделом поэзии:
► Сначала дал список поэтов, у которых надо добыть стихи не позже 15 декабря — по три от каждого — лирические и «без барабанного боя».
— Я хочу сделать подборку «в защиту лирики». В конце концов, двадцать поэтов вряд ли обругают, а если обругают, то редактора — что ж, пусть.
(Лидия Чуковская. Сочинения в двух томах. Том 2. М., 2001. Стр. 350)Такое начало обнадеживало. Она согласилась.
Но сразу, чуть ли не в тот же день, обнаружилась разность — можно даже сказать несовместимость — их подходов к тому, как должна быть реализована эта красивая идея:
► Маленькая черта неприятная.
Прочтя список поэтов — в котором рядом с именами почтенными стоят Долматовский, Матусовский и пр. чушь, — я сказала:
— Разрешите мне, Константин Михайлович, добавить к этому списку два имени: Маршака и Семынина.
Он разрешил, но о Семынине сказал:
— Ну, это вряд ли.
Неужели у него настолько нету слуха.
(Там же. Стр. 331)
Для предположения об отсутствии у шефа поэтического слуха оснований как будто пока маловато. А вот насчет Долматовского и Матусовского ее реакция как раз понятна. Тут дело не в разности слуха. Он ведь сам же сказал: лирические и «без барабанного боя». А «долматусовская ошань», как назвал продукцию этих стихотворцев Николай Глазков, без барабанного боя не бывает. (Забегая вперед, не могу тут не отметить, что позже К.М. пожелал включить в эту лирическую подборку не только Долматовского с Матусовским, но даже Лебедева-Кумача.)
Чем дальше, тем эта, сразу наметившаяся маленькая трещина в отношениях Лидии Корнеевны с шефом становилась все шире. Тон ее по отношению к нему в дневнике делается все более сдержанным, холодным, а в конце концов даже и неприязненным. Но Лидия Корнеевна свидетель хоть и пристрастный, но безукоризненно честный, и эта неприязненность ее тона не только не затемняет, а, напротив, высветляет, подчеркивает все благородство намерений и планов Симонова-редактора, смелость, я бы даже сказал, героичность многих тогдашних его начинаний.
Он хотел напечатать (и напечатал) Заболоцкого. Хотел напечатать Ксению Некрасову:
► — Лидия Корнеевна, я уже давно прошу т. Ивинскую дать вам стихи Некрасовой. Она талантливый поэт, и я хочу, чтобы вы, Лидия Корнеевна, выбрали целый цикл.
(Там же. Стр. 335)Во что бы то ни стало хотел он напечатать Пастернака, о чем сразу же сказал Чуковской, попросив ее как можно быстрее обратиться от его имени к Борису Леонидовичу и попросить у него стихи.
А напечатать Пастернака тогда было ох как непросто!
Не все просто было и с Заболоцким:
► 17/ХП46.
К трем часам решила позвонить Симонову... Хотелось продвинуть поэму Заболоцкого.
Все удалось, и, хотя все удалось, — мне очень противно.
Я пришла. Симонов был занят. Потом меня позвали в кабинет — там Симонов, Кривицкий... и кто-то на диване, кого я не могла разглядеть. Но с дивана дуло злым, темным...
Симонов прочел сам... Прочел хорошо. Вчера он отозвался об этой поэме не очень восторженно — сегодня, кажется, она ему понравилась. Он сказал:
— Человек восемь лет был там... Надо его печатать.
— В первом номере, — сказала я. Он взял перо.
— Места нет, — сказал Кривицкий.
— Уберем Яшина, — сказала я.
— Да, да, — перенесем его, — сказал Симонов.
— Там есть недопустимая строка, — сказал Кривицкий.
— Какая? — прислушался Симонов.
— Вождь И ГОСПОДИН.
(Это о природе, о власти человека над природой.) Симонов согласился. Я не возразила.
— И виола, — сказал с дивана мерзавец...
— Да, да, — сказал Симонов.
— Какая виола? — спросила я, озадаченная.
—Да, это не надо, — сразу согласился Симонов.
Я не стала спорить, хотя замечание крайне глупо...
Я оставалась в редакции, пока поэму перепечатывали и пока при мне ее не отправили в набор. То-то будет рад Н.А. [Заболоцкий]. Он сегодня утром мне звонил и говорил, что поэма для него главное.
А о виоле я еще подумаю. Уговорю Константина Михайловича или позвоню ему.
(Там же. Стр. 337)Фамилию сидящего на диване «мерзавца», от которого «дуло злым, темным», Л.К. не расшифровала. Но надо ли нам знать его фамилию? Тут важно то, что Симонов к его замечанию прислушался. Не мог не прислушаться. И из следующей ее дневниковой записи мы узнаем, почему:
► Симонов на мой звонок через секретаря передал, чтобы я пришла к четырем в редакцию... Я пришла...
Меня позвал Симонов.
—У меня есть 5 минут, — сказал он.
— Хорошо.
Я была готова. Я сказала ему: если у вас нет возражений против мысли, которую выражает Заболоцкий о хоре светил и цветов, почему вы возражаете против силы выражения его мысли? А виолы усиляют — им действительно откликается следующая строка.
Колокола, виолы и гитары
Им нежно откликаются с земли.
— Я никогда не обращаю на это внимания, — сказал он. «Ну так пишите тогда статьи и не трогайте стихов», — надо было ответить, но я смолчала...
— Передайте Заболоцкому, — сказал Константин Михайлович, — что Симонов просит его переделать кусок, чтобы не было архаизмов: виолы, лилеи... А вы, Лидия Корнеевна, можете продолжать высказывать свое мнение, — прибавил он зло, — так как это не повредит вашему доброму имени.
— Я не о добром имени своем хлопочу, — сказала я.
— Но разве вы забыли, что было с «Торжеством Земледелия»? И можете поручиться, что из-за этих архаических строк не будет того же?
(Там же. Стр. 338—339)Поэма Заболоцкого «Торжество Земледелия» в 30-е годы была — как и повесть Платонова «Впрок» — объявлена кулацкой, и именно из-за нее он оказался в лагере.