KnigaRead.com/

Виталий Шенталинский - Свой среди своих

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Виталий Шенталинский, "Свой среди своих" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

В сущности, Павловский мне внушал мало доверия. Помню обед с ним в начале 1923, с глазу на глаз, в маленьком кабаке на rue de Martyrs. У меня было как бы предчувствие будущего. Я спросил его: “А могут ли быть такие обстоятельства, при которых Вы предадите лично меня?” Он опустил глаза и ответил: “Поживем — увидим”. Я тогда же рассказал об этом Л. Е… Но я не мог думать, что ему дадут возможность меня предать… Чекисты поступили правильно и, повторяю, по-своему гениально. Их можно за это только уважать. Но Павловский?.. Ведь я с ним делился, как с братом, делился не богатством, а нищетой. Ведь он плакал у меня в кабинете… Вероятно, страх смерти… Очень жестокие люди иногда бывают трусливы. Но ведь не трусил же он сотни раз! Но если не страх смерти, то что?.. Он говорил Гендину, что я “не поеду”, что я “такой же эмигрантский генерал, как другие”. Но ведь он же знал, что это неправда. Он-то знал, что я не “генерал” и “поеду”. Зачем же он еще лгал? Чтобы, предав, утешить себя? Это еще большее малодушие.

Я не имею на него злобы. Так вышло лучше. Честнее сидеть здесь в тюрьме, чем околачиваться за границей, и коммунисты лучше, чем все остальные. Но как напишешь его? Где ключ к нему? А если бы меня расстреляли?

В свое скорое освобождение я не верю. Если не освободили в октябре — ноябре, то долго будут держать в тюрьме. Это ошибка. Во-первых, я бы служил Советам верой и правдой — и это ясно. Во-вторых, мое освобождение примирило бы с Советами многих. Так — ни то ни се… Нельзя даже понять, почему же не расстреляли? Для того, чтобы гноить в тюрьме?.. Но я этого не хотел, и они этого не хотели. Думаю, что дело здесь не в больших, а в малых — в “винтиках”. Жалует царь, да не жалует псарь… Недаром я слышу, что у меня “дурной характер”. Дурной характер в том, что я не хочу называть людей, которые верили мне и которые теперь уже не могут принести никакого вреда?..

На прогулке шел дождь. Пахло теплой и влажной землей.

2 мая.

Виктор однажды сказал про Русю и А. Г.:[40] “Навозные жуки”. Да, но эти “навозные жуки” создали крепкую и честную семью, вырастили добрых и честных детей, всегда работали, никогда никому гадостей не делали, всегда заботились о других и в тягчайшие дни оставались верными, благородными и мужественными друзьями. А Виктор?.. А я?.. Но у меня хоть есть оправдание (или мне так кажется): я, в сущности, всю жизнь определил не семьей и не личным счастьем, а тем, что называется “идеей”. Пусть в “идее” этой я сбился с пути, но никто меня не упрекнет, что я добивался личного благополучия…

Я написал: “никто не упрекнет”… Упрекнут и в этом. Во всем упрекали и упрекают, и упрекнут — и в том, в чем виновен, и в том, в чем не виноват, и в том, что было, и в том, чего не было, и в моих слабостях, и в моей силе, и в дурном, и в хорошем, и в бездарном, и в небездарном. Не одни, так другие… Но больно, когда упрекает свой, близкий, родной, любимый. Больно, когда и он со всеми…

Который год я не вижу весны, почти не вижу природы. В городе — стены, но все-таки иногда зеленые дни… А в тюрьме только запах отшумевшего по мостовой дождя да чахлые листики во дворе.

Как огненно-солнечно здесь, за решеткой, вспоминается Шанхай — Марсель. Холодное небо в Шанхае, голубые холмы в Гонконге, Сайгон с ослепительными лучами, Сингапур с ливнем, Коломбо с камфарным деревом и сахарным тростником, пустыня Джибути и лучезарный, сияющий, бесконечный, бездонный Индийский океан. Дельфины и полет рыб. И Л. Е.

Под Сайгоном я с Л. Е. зашел в деревенский дом. Полуголая мать, голые дети. Тростник, вышиною в сажень. Каменный колодец. Голубая корова. А дома, на стене, французская раскрашенная картинка и календарь.

В Джибути белые стены, палящее солнце, крохотные ослы, такие, на которых ездил Христос, пыль и голые камни. А в пустыне, в стороне от дороги, труп верблюда и грифы на нем — длинношеии, желтые, рвущие кровавое мясо.

3 мая.

Помню: Левочке 2 года. Утро. Южное солнце затопило всю комнату. Я лежу в кровати, а Левочка слабыми ножками карабкается по железной спинке, смотрит на меня и смеется.

Теперешняя, новая Россия мне кажется похожей на Левочку: слабые ножки, детство. Но уже радостный смех — предчувствие будущего. Смех, несмотря на разорение, нищету, расстрелы, голод, гражданскую войну — все бедствия, какие есть на земле. Смех — потому, что впереди большая, широкая, не омраченная пока ничем дорога. Сукин я сын, что понял это так поздно…

В эмиграции “вершат дела”: 80-летняя Брешковская, 78-летний Чайковский, 70-летний Милюков, 55-летний Кутепов, 55-летний Бурцев, 53-летний Философов… Самый молодой — Керенский, 44 года. А в России? Менжинский, Дзержинский, Каменев, Сталин считаются стариками. Все дело в руках молодых. А молодые не знают нас. Мы, революционеры 1905–1906 годов, для них — миф. Савинков — бандит и едва ли не польский шпион, но Савинков террорист?.. А кто такой Чернов? Где-то, кто-то, когда-то… кажется, контрреволюционер… Авксентьев? Не знаю… Фундаминский? Не знаю. Гоц? А, это тот, которого судили, эсер, балда… Да что Авксентьев и Гоц! Забыты Сазонов и Каляев. Совершенно забыт Гершуни… Больше. Царское время? Не помню: я был мальчонком… Пилсудский как-то жаловался мне, что польская молодежь не знает истории и не хочет знать. Получила все на даровщинку и довольна, и пафоса в ней нет… Но в русской молодежи пафос есть. Заслуга большевиков?

Кстати. Мой приговор в общем правилен, то есть правильно, что я признан виновным (я бы себя расстрелял…). Но неправильно и несправедливо одно: я признан виновным и в шпионаже в пользу Польши. Неправда. Шпионом я никогда не был. И это суд понимал. Понимало и ГПУ. Иначе шпионы и Колчак, и Деникин, и князь Львов, и даже Фундаминский. Почему же меня по этому пункту не оправдали?.. Житейская суета?..

4 мая.

Когда парикмахер стриг меня, я поднял клочок волос, — было больше белых, чем черных. Старость…

Звенит труба.

5 мая.

Л. Е. потрясена “отсрочкой”. Я думаю, что таких “отсрочек” будет еще много… Себя мне не жаль, но жаль ее. Ее молодость со мной проходит в травле, в нищете, потом в тюрьме, потом в том, что есть сейчас… А я так хотел ей счастья…

Болят глаза, и в голове копоть. Пишу со скрежетом зубовным, и ничего не выходит. Просижу еще год и совсем одурею, и выйду стариком.

Весь вечер поют за окном.

6 мая.

По совету Сперанского написал Дзержинскому…

В Париже я хотел запереть дверь на ключ, посадить перед собой Фомичева и сказать ему: “Сознавайтесь”… Хотел и не хотел. Что-то говорило: “Не надо, все равно…” Плохо ли, хорошо ли, пусть будет, что будет, но надо было спрыгнуть с этой колокольни. Дело не только в “организации” Андрея Павловича, дело еще и в том — прежде всего, — что я чувствовал неправоту своей борьбы и неправедность своей жизни. Кругом — свиные хари, все эти Милюковы, и я сам — свинья, выгнан из России, обессилен, оплеван… И не с народом, а против него!..

Был Александр Аркадьевич. Бледный, худой и тоже взволнованный отсрочкой. Бедный взрослый ребенок, не умеющий ни жить, ни бороться за жизнь…”

На этом дневник обрывается.

Конь Бледный

Итак, 6 мая Савинков, отчаявшись и разуверившись в обещаниях чекистов, пошел на решительный шаг — написал письмо Дзержинскому, предъявил ему свой “ультиматум”. На следующий день он переписал свое письмо начисто и передал по назначению.

“7 мая 1925.

Внутренняя тюрьма.

Гражданин Дзержинский,

я знаю, что Вы очень занятой человек. Но я все-таки Вас прошу уделить мне несколько минут внимания.

Когда меня арестовали, я был уверен, что может быть только два исхода. Первый, почти несомненный, — меня поставят к стенке; второй — мне поверят и, поверив, дадут работу. Третий исход, т. е. тюремное заключение, казался мне исключением: преступления, которые я совершил, не могут караться тюрьмой, “исправлять” же меня не нужно, — меня исправила жизнь. Так и был поставлен вопрос в беседах с гр. Менжинским, Артузовым и Пилляром: либо расстреливайте, либо дайте возможность работать. Я был против вас, теперь я с вами; быть серединка на половинку, ни “за”, ни “против”, т. е. сидеть в тюрьме или сделаться обывателем, я не могу.

Мне сказали, что мне верят, что я вскоре буду помилован, что мне дадут возможность работать. Я ждал помилования в ноябре, потом в январе, потом в феврале, потом в апреле. Теперь я узнал, что надо ждать до Партийного Съезда: т. е. до декабря — января… Позвольте быть совершенно откровенным. Я мало верю в эти слова. Разве, например, Съезд Советов недостаточно авторитетен, чтобы решить мою участь? Зачем же отсрочка до Партийного Съезда? Вероятно, отсрочка эта только предлог…

Итак, вопреки всем беседам и всякому вероятию третий исход оказался возможным. Я сижу и буду сидеть в тюрьме, — сидеть, когда в искренности моей вряд ли остается сомнение и когда я хочу одного: эту искренность доказать на деле.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*