Александр Бенуа - Жизнь художника (Воспоминания, Том 1)
Тем не менее юбилейное чествование моего отца осенью 1886 года приняло характер настоящего "триумфа". Происходило оно в Центральном круглом Конференц-зале Академии художеств, при огромном стечении публики, под председательством брата государя Александра III, великого князя Владимира, бывшего президентом нашего высшего художественного учреждения. Нам, семье юбиляра, была отведена ложа над входной дверью и оттуда всё было видно, как на ладони. Мой, всегда столь скромный в своей внешности папа - выглядел, сидя между великим князем и принцессой Ольденбургской, совершенно преображенным. На нем был новый, украшенный золотым шитьем, мундир министерства двора и белые с золотыми лампасами панталоны. Грудь его была увешена орденами и звездами, а через плечо шла алая лента Св. Анны 1-й степени. Вокруг амфитеатром заседали очень важные персонажи и в глазах рябило от золота придворных мундиров, от блеска звезд и орденских "кавалерии". Что-то очень лестное произносили, подходя к столу, депутации от разных учреждений и обществ и после каждой такой приветственной речи из соседнего "Рафаэлевского" зала раздавался громкий трубный туш академического оркестра. Особенно же торжественным моментом был тот, когда великий князь, произнеся несколько слов своим зычно-сдавленным голосом, вручил отцу выбитую в его честь медаль с его профильным портретом. В этот знаменательный день Н. Л., Бенуа должен был считать себя "восстановленным в своих правах".
Увы, "иллюзия" такого восстановления - длилась только в течение нескольких еще дней, заполненных приемами, банкетами и даже молебнами. Вслед за этой праздничной шумихой помянутые иллюзии рассеялись, как дым, и папочка снова вернулся к своей обычной атмосфере, окруженный общим уважением, нужный для целой массы лиц, имевших до него дело и добивавшихся его ценнейших советов, однако всё же "отставленный и почти забытый". Впрочем, сам он в те юбилейные дни тяготился всем этим блеском и потому, когда он снова мог водвориться в свой уют, он почувствовал большое облегчение. Слава Богу, что вся эта суета миновала. Еще больше радовалась мамочка: кончились утомительные для нее хлопоты, прекратился стоявший шум от толп полузнакомых, а то и вовсе незнакомых людей; жизнь в нашем доме снова вошла в свои берега и потекла ровно, безмятежно, полная того душевного мира, с которым по истине ничто не может сравниться.
О поэтической уютности моей матери, пожалуй, труднее дать представление, нежели об уютности отца. Однако, в создании и в поддержке всей прелести нашего домашнего очага, участие их обоих было одинаково. Только у папы уютность носила оттенок чего то пожалуй германского (наследства от матери), с сильным привкусом и французского и русского начала, ("русскость" папы между прочим выражалась в том, что он постоянно напевал русские народные песенки). Напротив, в мамочкиной уютности чувствовалась Италия. Мамочкина чуть меланхоличная "тишина" - очень типичная для Венеции, и этот легкий налет меланхолии был важным элементом в создании атмосферы нашего дома. То, что эта атмосфера была всё же полна свежести и чистоты - это было делом ее, впрочем не столько сознательным делом сколько какой-то ее "эманацией". Одинаковое и всегда равное ко всем отношение сообщало нашему дому удивительный мир и благоволение, и это несмотря на то, что в нем жило столько далеко не смирной и вовсе не апатичной молодежи. В этом специально маме подвластном царстве бурлили всякие страсти, происходили маленькие драмы, завязывались и развязывались романы, но всё это происходило без того, чтобы от нее исходили какие-либо стеснительные правила и в пределах общего нерушимого мира и лада. В маме было что-то от идеально справедливого, беспристрастного судьи-миротворца. Не мало тревог, забот мы все восьмеро должны были ей приносить, а периодами каждый из нас порядком даже мучил ее; мучил ее подчас и папа по какой-то своей непонятливости в делах самых обыкновенных, но для него далеких, однако всё это как-то обезвреживали доброта и беспредельная снисходительность мамы, а также страх, который жил во всех нас, как бы ей не причинить слишком большое огорчение. Когда на ее лице, несмотря на усилие это скрыть, появлялось хорошо знакомое каждому из нас выражение страдания, то являлось только одно желание, чтобы вместо этого выражения снова вернулось ее нормальное, спокойное и милое выражение, нужное нам, как солнечный свет. Мне думается, что в глубине души мамочка была человеком страстным, быть может даже порывистым и нетерпеливым, но она еще в ранних годах сама занялась своим "укрощением" и к тому моменту, когда я стал ее осознавать, она уже в совершенстве владела собой и никогда не обнаруживала ни нетерпения, ни гневности; даже безобидные досадливые нотки вырывались у нее до крайности редко. И никто, как она не умел так действовать на совесть, будить ее, как она. Если же, пробудив совесть, она видела, что кто-либо из нас упорствует в чем-то таком, что уже никак она не могла приять, то она сдавалась, она уступала - и зато эта уступка ее оказывала свое действие на очень долгий период, а то и на всю жизнь. Упорствующий нес в себе это чувство задолженности и постепенно это чувство перерабатывало его внутри.
Что же касается того чем она была для папы, какой она была ему женой, то об этом я не могу судить. Мне только кажется, что всё "благоухание" нашей домашней атмосферы исходило именно из их "романа". Роман этот начался с настоящего "coup de foudre" во время бала, в квартире ректора Академии художеств, знаменитого живописца, Федора А. Бруни. Совершенно юную, только что выпущенную из института, Камиллу Кавос вывозила, как я уже упомянул, в свет ее мачеха Ксения Ивановна, бывшая всего на несколько лет старше своей "дочери" и обращавшая на себя общее внимание своей царственной красотой и туалетами. Мамочка же была очень скромная и робкая барышня, еще не привыкшая к шуму блестящих собраний. Тем не менее именно эту "фиалку" заметил и отметил на том, памятном в анналах нашей семьи, балу, тридцатичетырехлетний Николай Бенуа, недавно вернувшийся из чужих краев и уже особенно отмеченный благоволением грозного и великолепного Государя.
Да и смоляночка, после первого же контрданса, поняла, что этот, не совсем уже молодой, человек, ее суженый-ряженый. Через несколько недель папа сделал предложение, а через несколько месяцев, 15-го сентября 1848 года, произошло бракосочетание в прекрасной церкви Пажеского корпуса, находившейся в той же группе зданий, в которой помещалась и казенная квартира деда. И с самого того дня молодые поселились в той квартире, в которой до них жила моя бабушка Екатерина Андреевна Бенуа, и в которой они прожили затем в безмятежном единении всю жизнь.
Единственной непроизвольной "изменой" мамочки можно считать то, что она первая ушла от своего мужа в иной мир, существование которого ей казалось мало вероятным. Но папа верил в этот мир и ему послужило великим утешением то, что в течение тех семи с половиной лет, которые он прожил оставленный ею, он не переставал надеяться, что снова соединится со своей обожаемой "Камилунзой".
Скажу еще несколько слов об этом маловерии или даже неверии мамочки. Оно было совершенно особого рода. Это было ее интимным делом, она никому его не навязывала, она и не была кому-либо обязана этим отсутствием религиозного сознания. Она не верила, ибо не находила в душе нужной подсказки и подтверждения.
Тут сказывалось, как отсутствие того, что называется благодатью, так и ее отвращение перед всяким обманом или самообманом. Думается что сложилось это ее неверие постепенно и не без некоторой борьбы. Случилось, вероятно, так, что наперекор сильнейшему желанию эту благодать (о чем она имела определенное представление) сохранить, она ее всё же утратила, а, утратив, не смогла приобрести снова. В позднейшие времена впрочем никакой такой борьбы уже в ней не чувствовалось, но оставалась лишь печаль и покорность. Всё это имело самую подлинную "абсолютно честную" основу, и не было в маме и тени каких-либо модных в те времена материалистических убеждений. Она просто не была способна сама перед собой лгать.
В заключение еще несколько слов о мамочке, как о хозяйке, ибо в этой сфере заключалось ее настоящее призвание, выражался ее талант. Образцовое ведение ею хозяйства не мало способствовало созданию благосостояния нашего дома и его уюта. Сохраняя и в этой сфере свое обычное невозмутимое спокойствие, она, однако, входила решительно во всё и, мало того, - не только в пределах собственного своего дома, но еще бдительно следя за хозяйственной жизнью своих детей. Если однако у себя она была полномочным и неоспоримым диктатором, то за пределами своего дома, (с поразительным тактом), она предоставляла себе лишь совещательный голос. Иначе говоря, мама была "идеальной тещей" и я не помню случая, чтобы между ней и теми, кто через брак вступали в состав нашей семьи, у нее возникали хотя бы самые незначительные трения.