Пантелеймон Кулиш - Отпадение Малороссии от Польши. Том 2
Глава XIII.
Польские сеймики и сеймы. — Возмущение второго и третьего государственных сословий против первого. — Король отдается в руки своих подданных. — Недоверчивость шляхетского народа к королю. — Новый сейм. — Религиозные дела вместо политических. — Сеймовая неурядица развязывает королю руки.
Я показывал русскому читателю государственную и общественную жизнь былой Польши со стороны её олигархических и охлократических крайностей, сопоставляя в ней две родственные национальности, руководимые и охраняемые представителями двух противоположных церквей. Читатель мой был зрителем и цивилизованного, и дикого геройства её воинов, зрителем соперничества различных сословий и состояний.
Дивный по своей оригинальности конгломерат, называемый Польским Королевством, Речью Посполитою Польскою, по-казацки Королевскою Республикой и Королевскою землей, по-пански шляхетским народом, — готов теперь, силою своих исторических судеб, перейти в новую формацию, к гордости одних, к досаде других и к отчаянью третьих. Радуясь тихо падению погибших «от своих беззаконий» и наслаждаясь торжеством истинной гражданственности под её призраком, мы с русским читателем не можем отказать себе в удовольствии вызвать из глубины прошедшего кажущееся польское величие в истинном его виде, — в виде государственного ничтожества, и представить национальные доблести польские тем, чем они были действительно.
Зрелище того и другого открывается перед нами всего поразительнее на тщеславной выставке общественной свободы, — на том пресловутом съезде польских перов и депутатов, который носил прискорбное подобие наших старинных русских веч.
Все польские сеймы были интересны в смысле представительства польской государственности, — как те, на которых народно и величаво появлялся наш «святопамятный» с тысячами разнородно вооруженного войска, — зтот прототип можновладной «приваты», так и те, на которых оскорбленная гордость великого пана готова была превратить Сенаторскую Избу в дикую сцену кулачного права. Но чтобы видеть полный расцвет всего химерического в Королевской Республике накануне того потопа, которым угрожал ему выделившийся из шляхты разбойный элемент, надобно было присутствовать на двух сеймах, которые непосредственно предшествовали падению самоуверенной силы, измерявшей славолюбивыми взорами громадное пространство между Ледовитым океаном и Средиземным морем, между Атлантикою и морем Каспийским.
Я посвящу целую главу пересказу того, что на этих двух сеймах видели глаза и слышал слух наших малорусских предков, кто бы они ни были, — пересказу со слов самих поляков. С какими бы чувствами и мнениями ни описывали они свое прошедшее, их верные фактам описания рождают в русском сердце другие чувства, в русском уме — другие мнения.
Каждому сейму в Польше предшествовали поветовые сеймики, посредством которых высказывались общественные желания, и каждый сеймик отправлял на центральный сейм своего представителя, под названием земского посла. По теории польского самоуправления, — теории, надобно сказать, прекрасной, — земским послом мог быть не только крупный, но и мелкий землевладелец-шляхтич, преобладающий умом и нравственными достоинствами над прочими «братьями шляхтою»; но на практике выбор падал всегда на богатого и сильного всяческими связями. Таким образом прославляемое демократическое правление шляхты в сущности было аристократическим.
На провинциальных сеймиках 1646 года все высказались против короля. Шляхта южных воеводств опасалась, чтобы король Турецкою войною не обратил её подданных в казаки и не расстроил этим её хозяйства. Литовские паны боялись вторжения шведов, которым казалось, что Владислав собирается воевать за свое право на шведскую корону. Но и война Турецкая могла дать случай шведам продолжать военные действия, приостановленные Густавом Адольфом. Всего же больше были вооружены против короля великополяне. Свеженавербованные иностранцы причиняли им великое разорение. Местные старожилы знали на опыте неистовства польского жолнера, но такой разнузданности, какую представляла военщина, навербованная за границей, никто из них не запомнил.
Так оно и должно было быть. Тридцатилетняя война довела истощенные государства Западной Европы до необходимости положить конец убийствам, совершившимся ради одних, или других притязаний. Война, известная под именем Тридцатилетней, была, собственно говоря, продолжением той войны, которая началась восстанием Нидерландов против испанского владычества. С промежутками трактатов, контрибуций, набора новых войск и отдыха старых, военный разбой, освященный воззваниями за веру, честь и свободу, тянулся не тридцать, а восемьдесят лет. Искусство нападать и обороняться, при пособии возродившихся точных наук, достигло высокой степени в этот горестный период жизни западных народов, и породило массу специалистов человекоубийства, от которых безоружные классы страдали, точно в басне глиняные горшки от медных, плывущих с ними по одной и той же реке. Когда наследники и питомцы восьмидесятилетних неистовств пришли к великополянам на указанные им сборные пункты, их жестокое прикосновение было почувствовано всеми до такой степени, что по всей Польше раздался громкий вопль, и успокоенная в течение последних десяти лет Королевская Республика узнала с ужасом, что ей предстоит новая всегда опасная война с Турцией.
По официальному заявлению местного воеводы, в Великой Польше было полно обид и плача убогих людей. «Их слезы» (писал он) «иностранцы жолнеры отсылают к небесам, насмехаясь над вольностью и правами граждан и грозя публично, что хлопов обратят в шляхту, а шляхту — в хлопов». Но протесты, угрозы и жалобы шляхты не помогали. Польские высшие ведомства привыкли к подобным представлениям. В Королевской Республике, за отсутствием исполнительной власти, её место занимало самоуправство. Еще в 1590 году коронный полевой гетман писал к великому, что его жолнеры будут тяжелы местным жителям. «Но я» (говорил он) «от вашей милости научился быть контемптором подобных вещей. Надобно угождать совести делать, что разум и нужда Речи Посполитой указывают. Пускай горланит что кто хочет: больший и справедливейший был бы крик, когда бы нас упредил неприятель». Если так думали Станислав Жовковский и Ян Замойский, тем естественнее было так думать Владиславу IV и Юрию Оссолинскому. Они молчали на получаемые донесения, и, в надежде предотвратить гораздо большее зло, продолжали готовиться к войне.
Прусские сословия протестовали не меньше великопольских и перед канцлером, и перед королевскими полковниками; но все было напрасно. Только провинциальные сеймики были отголоском таких протестов. Подобно наступающей со всех сторон грозе, их вечевые взывания готовы были разразиться громом на центральном, столичном сейме. Всюду носился слух, что король намерен отнять у шляхты свободу и ввести наследственный монархизм. Одни вопияли, что, вербуя без согласия сейма войско, он этим самым уже вводит самодержавие в Польше; другие твердили, что договор с Венецией и война с татарами были только предлогом к этому. «Король не надеется долго жить и, не видя обеспечения семилетнему королевичу, со стороны сейма, прибегает к насильству в его пользу», говорили некоторые; а один из шведских сановников высказал публично, что король посылал за помощью к Торстенсону, с целью ввести в Польше неограниченное правление; что уже Густав Адольф обещал ему свою помощь в этом деле за отречение от прав на шведскую корону, и что король теперь снова искал помощи у Швеции, а Швеция обещала ее. Всего больше было между шляхтой таких, которые проповедовали, что чем бы Турецкая война ни кончилась, она грозит полякам утратою свободы. «Если одолеет короля Турция» (говорили они), «Речь Посполитую ожидает рабство; если турок побьет король, шляхту ожидает рабство; если война не разрешится ничем, тогда наш край сделается добычею жолнеров».
Подобные толки заняли всех до такой степени, что ни о чем не желали трактовать на центральном сейме, как о распущении иностранной и королевской гвардии, которая выросла уже до 5.000. Все сеймиковые инструкции вменяли в обязанность земским послам: не соглашаться на Турецкую войну, открыть её двигателей, домогаться распущения вербовок, отправить посла в Турцию для подтверждения мира, заплатить татарам недоплаченный гарач, называемый подарками. А чтобы король какою-нибудь хитростью не обманул двух сословий, был принят предложенный краковским воеводою сигнал: противоречие всему! Если же король не согласится с желанием шляхетского народа, шляхта постановила: сесть на коней и разогнать вербунки.
Королю было известно постановление каждого сеймика: он знал, что сеймики грозили отказать ему в повиновении; что сенаторы вписывали свои постановления в гродские книги; знал, какие выбраны послы и какие даны им инструкции. Но при всем том не только не оставил своих замыслов, а еще больше, нежели когда-либо, жаждал войны. «Такой жар пылает в сердце короля» (писал современник), «что надобно опасаться, как бы он не сгорел».