Екатерина Брешко-Брешковская - Скрытые корни русской революции. Отречение великой революционерки. 1873–1920
Через несколько дней сообщили, что меня переведут в другое место. После поездки по железной дороге в третьем классе с двумя жандармами я оказалась в маленькой камере в одном из московских полицейских участков. Каменный пол камеры был неровным – ноги узников, непрерывно ходивших от стены к стене, оставили в нем глубокие выемки. Все было покрыто грязью. На кровати лежал старый соломенный матрас.
В Киеве у меня забрали тюремную одежду и вернули одну из двух смен белья. Вторая осталась где-то вместе с мешком. Получить мешок назад мне не удавалось. В то время правительство выдавало заключенным в полицейских участках лишь 20 копеек на питание. По прибытии в Москву я потребовала у прокуроров и жандармов свой мешок. К моему изумлению, мешок и мои скудные пожитки мне вернули немедленно. Денег у меня не было, но я не хотела беспокоить друзей и родственников. Я предпочитала переносить несчастья в одиночку, хоть и знала, что всегда найдутся люди, готовые помочь мне. Крепкое здоровье и самый пристальный интерес к планам на будущее помогали мне без труда выдержать почти все материальные тяготы, хотя к грязи и паразитам я так и не смогла привыкнуть.
После перевода в Москву я впервые получила от своих добрых родителей письмо и с тех пор непрерывно переписывалась с ними 16 лет вплоть до их смерти. Мои братья и сестры никогда не оставляли меня без помощи, хотя это мешало их карьере. Власти откровенно говорили им, что, имея в сестрах Брешковскую, они могут не ждать повышения.
Московские чиновники, зная, что суровое обращение никак не сказывается на моем настроении, оказались более уступчивыми. Они не отказывали мне в бане и не запрещали переписку. Вероятно, об этом позаботился Данилевский – помощник прокурора. По отношению к заключенным он был самым достойным человеком из всех, каких я когда-либо встречала. Его действительно интересовало, что стало причиной открытой борьбы молодежи с правительством, и он очень тщательно выяснял прошлое политических заключенных. Когда он допрашивал меня, я воспользовалась возможностью и вкратце рассказала ему о подавлении любых попыток устроить школы в Мглинском уезде, о гонениях на сотрудников земств и о полном крахе всех учрежденных нами учебных заведений. Этим ограничились мои показания. За все три года, пока я ждала суда, меня больше не беспокоили допросами. Власти считали меня закоренелой преступницей, неспособной к раскаянию.
Данилевский и полковник Новицкий[26] (будущий гроза Киева) посетили полицейский участок и ужаснулись при виде той камеры, в которой меня содержали. Они приказали, чтобы меня перевели в Сущевскую полицейскую часть. Там я получила большую, светлую камеру с двумя окнами, выходившими на обычно пустынный плац. Он заполнялся дважды в неделю, когда у здания части в длинную очередь выстраивались проститутки, явившиеся на медицинское обследование. Среди них попадались и очень элегантные женщины, и не столь нарядные, а замыкали процессию толпы женщин в лохмотьях и даже просто полуголых. В конце очереди стоял городовой с шашкой. К дверям один за другим подкатывали экипажи, из них выходили молодые, изысканно одетые женщины и шли в просторный кабинет врача. Я впервые наблюдала это жуткое зрелище и поначалу не понимала, что оно значит, но жандармы мне объяснили. Экипажи меня не слишком печалили, но колонны простых крестьянок вызывали у меня желание кричать и рыдать. Увидев их впервые, я не могла успокоиться и целый день ходила от стены к стене. Я и сейчас как наяву вижу этих полуголых жалких женщин и полицейского, подгоняющего их шашкой. Почти семь месяцев, пока меня не отправили в Санкт-Петербург, приходилось наблюдать это унижение одних человеческих существ другими. Подобные впечатления остаются с тобой навсегда.
В Сущевской полицейской части я видела и другое любопытное зрелище. Одновременно со мной там содержалась под арестом мать Митрофания.[27] Она была настоятельницей одного монастыря, находившегося под высоким покровительством. Эта хитрая и алчная женщина основала банк, собрала сотни тысяч рублей и зашла в своих спекуляциях так далеко, что правительство было вынуждено начать следствие. Я увидела мать Мирофанию в маленьком садике на дворе участка, в который нас выводили на прогулку, – чрезвычайно дородную монахиню, сидевшую в плетеной беседке. Ее окружали молодые послушницы, которые привезли ей огромную рыбину в закрытом судке. Они низко кланялись и просили ее благословения. Лицо Митрофании было жирным и имело восковой оттенок. У нее были черные, пронзительные глаза. Ее облик не вызывал ни сочувствия, ни уважения.
Дело Митрофании было столь же скандальным, как и дело Овсянникова, который поджигал государственные мельницы, чтобы увеличить свое состояние, которое исчислялось миллионами. Тот же самый Савицкий, с которым я встречалась в Киеве, хвалился своей проницательностью, которая помогла ему обнаружить секретную переписку матери-настоятельницы. Она подкупила тюремщика и передала через него письмо. Тот принес письмо прокурору, который наградил его золотым рублем и приказал и дальше брать письма от этой женщины, приносить их для просмотра, а затем доставлять адресатам. Митрофанию приговорили к ссылке, но вскоре помиловали, после чего она уединенно жила в одном из южных монастырей.
Пребывание в Сущевской части оставило у меня еще одно яркое впечатление. Однажды на прогулке в саду я услышала красивый голос с верхнего этажа здания, поющий русскую народную песню. Все окна были открыты, так как в доме шел ремонт. Я застыла на месте. Жандарм-конвоир удивленно посмотрел на меня. Голос тек могучей, звонкой рекой. Он был гораздо лучше, чем у оперных певцов, которых я слышала в Петербурге. Я спросила у жандарма, кто это поет. Он указал на открытое окно, и я увидела подвешенную к потолку доску, а на ней – маляра. Я прекрасно видела, что именно он поет, но не могла поверить глазам. Никогда больше – ни прежде, ни впоследствии – я не слышала такого красивого голоса. Жандарм улыбнулся:
– Если бы вы слышали, как поют в моей деревне! Одно удовольствие. В городе так петь не умеют.
К моему огорчению, прогулка продолжалась только 15 минут, а из своей камеры я ничего не слышала.
Я имела возможность читать и много рисовала. Жандармское управление присылало мне хорошие книги. Я наслаждалась «Легендами веков» и «Историей галлов» Виктора Гюго. Я всецело соглашалась с Чернышевским в его «Эстетических отношениях искусства к действительности». Еще у меня имелась большая книга, выпущенная в память о некоем важном событии. В ней было много превосходных статей, в одной из которых я прочла такие слова: «Нет более сладостного удовольствия в мире, чем любовь высокоразвитой женщины». Даже тогда меня несколько удивила такая идея, а после того, как я убедилась, что при выборе спутницы жизни мужчины поступают ровно наоборот, я пришла к мнению, что этот автор придерживался весьма неортодоксальных убеждений. Он был известным писателем, но, к сожалению, я забыла его имя.
Мне разрешали покупать карандаши и бумагу. На большом столе в моей комнате лежали сделанные по памяти карандашные наброски из быта тех тюрем, в которых я бывала. Кроме того, у меня было несколько прекрасных книг на разных языках. Никогда впоследствии мне не удавалось так разнообразить свои занятия, как во время заключения в полицейской части. Власти словно старались искупить жестокий режим, которому я подвергалась в южных тюрьмах.
Однако мой облик не изменился. На мне по-прежнему была старая ситцевая юбка, крестьянская рубашка с высоким воротничком и длинными рукавами, старые башмаки и больше ничего. Я была довольна своим простым костюмом. Привыкнув к народной одежде, я не хотела ей изменять.
Надежда на быстрое рассмотрение моего дела в суде становилась все более и более призрачной. Предварительное следствие никак не заканчивалось. Шли аресты соучастников и сочувствующих, вызывались свидетели. Однажды Данилевский пришел ко мне в камеру – как обычно, в компании Новицкого – и объяснил, почему расследование идет так долго.
– В это дело уже вовлечено более двух тысяч человек, – сказал он. – Многих из них мы отпустили, но осталось тоже немало. Один только Ковалик заставил нас помучиться – мы целый год не могли приступить к рассмотрению его дела. Однажды летом он успел посетить 32 губернии. Какая поразительная энергия! И повсюду он организовал группы революционной молодежи. Вести следствие быстрее никак не получается.
– Богатый для вас урожай, – сказала я.
– Ну, – ответил он, – я чувствую себя гончей, которая идет по следу и не может остановиться, пока не поймает зверя. А после того как преступник оказывается в тюрьме, мне становится не по себе. Я не могу заснуть по ночам.
– Как ужасно развивать в себе инстинкты гончей, – заметила я.
Мои слова заставили прокурора почувствовать себя неуютно, но не произвели никакого эффекта на полковника, для которого собственное гуманное и вежливое поведение служило источником самолюбования.