Бенедикт Сарнов - Сталин и писатели Книга четвертая
► Когда слушатели этой пародии начинали сдержанно хихикать (все-таки заместитель генерального секретаря Союза советских писателей, которому благоволил лично товарищ Сталин, был очень большой шишкой!), американцы говорили, что это не более смешно, чем пьеса «Русский вопрос».
Сказали они это и Симонову. И он не обиделся, а угостил их вином. А потом танцевали и пели, и бросали дротики. И снова выпивали. И оценка симоновского сочинения стала постепенно меняться. В своем секретном отчете Светлана записала: «Стейнбек и Капа согласились, что основная идея пьесы правдива, но сказали, что преподнесена она плохо, неумело, без знания Америки».
(В. Тольц. Предметы советской жизни. Джон Стейнбек и Роберт Капа в СССР в 1947 году).Правда ли это, что резкая оценка Стейнбеком симоновской пьесы постепенно стала смягчаться и что Стейнбек и Капа в конце концов даже согласились, что основная ее идея правдива? Или Суит Лана все это сочинила и написала так в своем секретном отчете, чтобы продемонстрировать начальству успешные результаты проделанной ею работы?
Сути дела это, в общем-то, не меняет, и поэтому я не стану задаваться этим вопросом. А вот о реакции слушателей, в том числе и самого Симонова, на эту пародию, сочиненную Стейнбеком и Капой, стоит поразмышлять.
Как бы ни хихикали над ней гости, собравшиеся в тот день на даче Симонова, как бы беспечно ни веселились потом, — танцевали и пели, и бросали дротики, — нет и не может быть никаких сомнений в том, что для них эта пародия несла в себе совсем не тот смысл, какой вложили в нее американцы.
Что же касается самого героя пародии, то ему развернутый в ней ход развития событий (его исключают из Союза писателей, он теряет свой загородный дом и т.д.) и вовсе должен был представляться отнюдь не комическим, а зловещим. И главное — в достаточной степени реальным. Только что, пережив обрушившийся на него удар Сталина, он считал, что его жизнь кончена.
Но главное тут даже не это, а то, что пародия Стейнбека, так это иногда случается даже с самыми легкомысленными художественными произведениями, в самой своей основе оказалась гораздо проницательнее, чем это мог предположить создавший ее автор.
* * *
В главе «Сталин и Фадеев» я привел рассуждение одного из персонажей романа Василия Гроссмана «За правое дело», по-своему объяснявшего природу той страшной метаморфозы, которая произошла с народом Германии при Гитлере:
► — В основном, в общем Гитлер изменил не соотношение, а лишь положение частей в германской жизненной квашне. Весь осадок в народной жизни, мусор, дрянь всякая, всё, что таилось и скрывалось, всё это фашизм поднял на поверхность, всё это полезло вверх, в глаза, а доброе, разумное, народное — хлеб жизни — стало уходить вглубь, сделалось невидимым, но продолжает жить, продолжает существовать...
Приведя это объяснение, я тогда писал:
► Всё, о чем говорил в откровенном своем разговоре с Штрумом академик Чепыжин, крепко рифмовалось с тем, что все мы видели вокруг — не в Германии, а в родной своей стране, в любезном нашем отечестве.
Крестьяне, любившие землю и умевшие работать на этой земле, — этот истинный «хлеб жизни» — были уничтожены. Те же из них, кто уцелел, «ушли на дно», сделались невидимыми. Наверх же полезла всякая муть и дрянь. Болтуны, крикуны, умевшие только «руководить», а не работать. Тусклые партийные функционеры, не способные связать двух слов, важно поучали седовласых академиков. Вся страна — от дворника до президента Академии наук — должна была изучать историю по лживому и примитивному «Краткому курсу истории ВКП(б)». В литературе торжествовали Бубенновы и Бабаевские со своими «Кавалерами золотой звезды» и «Белыми березами», в театре — Софроновы и Суровы со своими «Стряпухами» и «Зелеными улицами». Мейерхольд и Бабель были расстреляны, Мандельштам погиб в лагере, Цветаева повесилась, Платонов выкашливал последние легкие, подметая литинститутский дворик, «ушли на дно» Ахматова, Зощенко, Пастернак, Заболоцкий, Булгаков...
Таково было тогда «соотношение частей» в нашей «жизненной квашне». И не замечать всего этого мог только слепец. Или человек, притворяющийся слепым.
Я вспомнил все это здесь и сейчас и решился повторить, напомнить об этом читателю, потому что нечто похожее случилось со мною и в 1946-м, когда я впервые читал пьесу Симонова «Русский вопрос». Вот эту ее сцену:
► Г у л ь д (холодно). Во-первых, с завтрашнего дня ты будешь нищим.
С м и т. Возможно.
Г у л ь д. Во-вторых, рано или поздно от тебя уйдет Джесси.
С м и т. Возможно. Но не стоит говорить об этом сейчас...
Г у л ь д. Я тебе говорю как друг — твой и ее.
С м и т. Замолчи. И больше ни слова о дружбе. Я знаю все о том, что у вас было в Австралии. И довольно об этом.
Г у л ь д. Она тебе сказала?
С м и т. Нет, я просто знаю сам.
Г у л ь д. А она — она знает, что ты...
С м и т. Конечно, нет. Когда у женщины бывает черное пятно в жизни (кивнув на Тульда с откровенной насмешкой), а особенно такое, — порядочный человек никогда не напоминает ей об этом. (Пауза.) Не подходи ко мне. Дело не ограничится мелкой дракой. Я просто убью тебя. Лучше сядь. Вот так. И я сяду.
Оба садятся.
Сказать по правде, я очень давно не люблю тебя, Джек Гульд. Еще со школы, где мы учились вместе. Я не люблю тебя за то, что таким, как ты, удобнее, чем мне, жить в моей стране, которую я все-таки люблю, люблю, несмотря на ваше присутствие в ней. Я не люблю тебя за то, что ты смеешься над честностью, за то, что я в десять раз талантливей и в сто раз бедней тебя. Я не люблю тебя за то, что моя жена была когда-то твоей любовницей, не потому, что она любила тебя, а потому, что ты всегда поспеваешь вовремя дешево купить дом, когда умер хозяин, и дешево приласкать женщину, когда она одинока. Я не люблю тебя за то, что ты считаешь, что быть подлецом — это естественное состояние человека. И еще больше за то, что ты чуть не заставил и меня поверить в это.
(К. Симонов. Стихи. Пьесы. Рассказы. М., 1949. Стр. 528).Мысли, которые пришли мне в голову, когда я читал этот отрывок, были не такими ясными и определенными, как те, что осенили меня, когда я вникал в рассуждения гроссмановского академика Чепыжина. Но это были те же самые мысли.
► — Я не люблю тебя за то, что таким, как ты, удобнее, чем мне, жить в моей стране...
Сколько было вокруг меня людей, которым и я мог бы кинуть в лицо эти слова! Мысленно их повторяя, я всей кожей чувствовал, что сказано это не про Америку, а про ту страну, в которой я родился и жил.
Монолог гроссмановского академика Чепыжина прямо наводит на мысль о близости — и даже тождестве — сталинского и гитлеровского режимов. Хотел ли Гроссман, когда сочинял его, внушить эту мысль читателю?
Вряд ли. С полной, непререкаемой ясностью эта мысль открылась ему много позже. Но в каком царстве-государстве ему выпало жить, он знал хорошо.
Симонов — не Гроссман. И он скорее всего даже не предполагал, что нарисованная им картина американской жизни может быть отражением и нашего, советского мироустройства, которое наверняка представлялось ему безусловно справедливым.
Неприязнь к подлецам, которым в его стране живется удобнее, чем честным людям, была его собственной, личной неприязнью. Но подарил он ее своему герою не для того, чтобы у читателя возникали по этому поводу какие-то, как потом мы стали говорить, аллюзии, а с тою лишь единственной целью, чтобы сделать образ своего Гарри Смита более живым и достоверным. Чтобы он не совсем уж походил на муляж, казался живым человеком.
С тою же целью, — хотя, быть может, и не осознанно, а подчиняясь некоему художественному инстинкту, который все же был ему присущ, — женщину, которую любит и на которой женится этот его герой, он сделал в чем-то похожей на свою любимую — ту, что была героиней его лирического цикла «С тобой и без тебя»:
Я девочкой тебя не звал,
Не рвал с тобой цветы,
В твоих глазах я не искал
Девичьей чистоты.
Я не жалел, что ты во сне
Годами не ждала,
Что ты не девочкой ко мне,
А женщиной пришла...
И если будет суждено
Тебя мне удержать,
Не потому, что не дано
Тебе других узнать...
Нет, если будет суждено
Тебя мне удержать,
Тебя не буду всё равно
Я девочкою звать.
И встречусь я в твоих глазах
Не с голубой, пустой,
А с женской, в горе и страстях
Рожденной чистотой.
Именно вот такой предстала перед зрителями Джесси — жена Гарри Смита, которую ему так и не удалось удержать. Особенно это бросалось в глаза в спектакле «Ленкома», где ее играла героиня симоновского лирического дневника Валентина Серова.