Михаил Тихомиров - Труды по истории Москвы
Вообще Морозовы оставили по себе неплохую память, в том числе Савва Тимофеевич и Тимофей Саввич… но об этом могут рассказать другие, более знающие миллионерскую среду, чем я, который находился от нее примерно на таком же расстоянии, на каком мелкие дворяне находились от великокняжеских дворцов.
Отец женился по любви на моей матери, Марии Сергеевне Латовой. Но о ее происхождении я ничего не знаю, потому что она никогда об этом не рассказывала, а у нас был обычай, может быть даже правильный, никогда не расспрашивать того, о чем родители почему—либо не хотели сами рассказывать. Знаю только, что она была бедной, связана со студенческими кругами, что с выходом ее замуж за моего отца были связаны трагические обстоятельства. Об этом я узнал только после смерти матери от отца, но рассказывать об этом я не могу, потому что это тайна нашего дома, и о ней, кажется, не знали даже мои старшие братья.
У матери вообще не было родни, за исключением брата, якобы уехавшего в Харьков, но она никогда с ним не переписывалась. Отсутствие родни с материнской стороны сказалось в том, что положение матери было не очень выгодным, так как отцовская родня не любила ее. Она отвечала этой родне такими же чувствами.
К этому примешивались некоторые другие обстоятельства. Старшая сестра отца, Александра Константиновна, почти никогда у нас не бывала, но не по случаю ссоры, а по другим, гораздо более важным причинам. Она была больна страшной по тому времени болезнью – гангреной легких, чахоткой с кровохарканьем. У нее был сын, известный под именем Сережи Ермакова. Я за всю жизнь был только один раз в гостях у своей тетки, а Сережа Ермаков бывал у нас часто. Мать страшно не любила посещений тети Саши, боясь ее болезни и, вероятно, сохраняя некоторые другие, не вполне приятные чувства. Сережа Ермаков сам погиб впоследствии от чахотки. Он был человеком талантливым и обладал прекрасным голосом. Его отдали учиться в духовное училище при тогдашнем Николо—Угрешском монастыре. Здесь он выделялся своим голосом и чистейшим дискантом пел «Ангел вопияше» в Страстную субботу…
Из других родных запомнились некоторые полукарикатурные фигуры. Такой была наша двоюродная сестра Глафира Николаевна, сестра Сережи Ермакова… Мать не любила Глафиру Николаевну за ее дурость, боясь, что дети начнут ей подражать. Но у нас в доме ее все—таки всегда принимали.
Один рассказ, связанный с Глафирой Николаевной, которая носила немецкую фамилию Бершневиц, потому что была замужем за неким поваром немецкого происхождения, заслуживает особого внимания по своей анекдотичности. Повар отличался некоторой склонностью к горячительным напиткам. Однажды он был приглашен для печения блинов в день поминок усопшего. Ему был выдан аванс на покупку масла, но аванс отправился не на масло, а на горячительные напитки. Печь же блины на чем—то было надо! Гости ели не без удовольствия блины, но вскоре заметили, что они имеют какой—то странный привкус, который люди тогдашнего времени замечали гораздо лучше, чем мы, привыкшие к столовым. Отправились на кухню и узрели следующую картину: повар смазывал сковородки восковой свечой, после чего ловко бросал опару, перевертывал ее, смазывая предварительно опять свечкой сковороду, и снимал блины. Повара, конечно, побили, но блины остались с восковой приправой.
Всех потомков отца и матери насчитывалось одиннадцать человек. Я был десятым, младше меня был Борис. Однако из одиннадцати детей в живых ко времени моего детства осталось только пятеро. Четыре дочери умерли, к огорчению родителей и к нашему, потому что хоть одну сестру хотелось бы иметь. Умерли и два мальчика (Костя и Митя).
Порядок по старшинству был такой… Николай был старше меня на десять лет. Дальше шел Владимир. Он был старше меня на семь лет, Сергей – на два года. Младший Борис был на пять лет меня моложе. Таким образом, я всю жизнь состоял не самым маленьким, но приближающимся к маленькому. Выходило так, что по сравнению с Борисом я был очень большим, и он по мне равнялся, а по сравнению с другими – маленьким, потому что десять и семь лет создают большую разницу между детьми.
Ближе всех ко мне был по возрасту Сережа, но мы с ним решительно расходились в характере. Он был большим насмешником и в свое время ловко издевался надо мною. Любимым его занятием было строить мне «рожи», на что я очень обижался. Сидя за столом, он вдруг высунет язык и смотрит на меня. Я сейчас же кричал возмущенно, что Сергей делает «рожи». Мама же и папа видели, что у Сережи самое обыкновенное лицо, потому что он успевал спрятать язык и сидел с нормальной физиономией. Они обычно и говорили: «Где же он строит рожи»»
Сережа иногда делал и другие каверзы, которые были не столько от плохого характера или злобы, а просто от желания подшутить. Например, он однажды сказал моему брату Борису, когда мы славили Христа на Рождество и получали по двугривенному: «Смотри, смотри. Мишке дали две деньги, а тебе одну». Борис заплакал, а я, конечно, отдал ему две денежки по гривеннику, а взял одну – двугривенный.
Другое занятие Сергея заключалось в следующем: он провоцировал меня, когда я был маленьким, за чаем. Я и в те годы отличался забывчивостью, невниманием к мелочам. Поэтому, положив сахар в стакан и размешав его, я забывал, что положил сахар… Сергей клал себе сахар в чашку, размешивал его, а мне говорил: «А у тебя сахара нет». Тогда я устраивал плач, после чего меня успокаивали.
Мы любили с Сергеем играть в карты, в модную тогда игру рамс. В рамсе ведется счет по очкам, причем червонный туз оценивался в двадцать пять очков, т. е. выше всех. И вот Сергей скоро научился жульничать, подкладывал червонного туза под колоду и вынимал его, как козырь. Я это заметил. После короткой драки, по взаимному соглашению, мы, уже сдавая карты, вынимали из—под колоды червонного туза, делая его козырем. Обычно рамс кончался небольшой дракой, которая совершалась в полной тишине, чтобы не услышала мама. Картежная игра производилась на большом сундуке в передней.
Наиболее почитаемым из братьев был Николай, да это и вполне понятно. Между ним и Борисом была разница в пятнадцать лет, т. е. он годился Борису почти в отцы.
Впоследствии мы всех братьев называли так: Николас вместо Николай, иногда с прибавкой «старый Николас», Володяс, Сергуляс, Борисас. Меня же называли просто Мишей. Коля учился в гимназии хорошо, хорошо знал классические языки, хорошо пел, хотя потом сорвал себе голос, но все же пел, конечно, несравненно лучше, чем я, который не отличался ни слухом, ни голосом.
Старший брат обычно называл нас каким—нибудь прозвищем. Володю он почему—то звал «Длинноносым», хотя тот не отличался длинным носом. Однако Володя искренне считал себя страшно некрасивым и часто осматривал свой нос в зеркало. На самом же деле он в юности был привлекателен именно благодаря тому, что имел нос, а не картошку, которой обладал, например, я, в силу чего меня нельзя было спутать ни с какой нацией, кроме русской.
Старший брат называл меня «Лысым», потому что я родился, как говорили, лысым, и священник не мог даже найти волос, чтобы их состричь с моей головы во время обряда крещения. В дополнение ко всему, крестивший меня отец Беневоленский был сам лысым. Это сходство старого священника и новорожденного вызывало смех.
Крестили меня в церкви Симеона Столпника на Николо—Ямской улице (ныне – Ульяновской). В этой церкви находится теперь какой—то институт, а я живу в квартире, из окна которой видна эта церковь. Так в конце жизни я вернулся к месту своего рождения в Тетеринский переулок.
Семья наша была дружной, в особенности благодаря старшему брату, человеку не только доброму, но и выдающемуся по своим качествам. Он умел как—то всех объединить и любил всех по—своему. Например, он раньше всех выезжал на дачу и брал с собой кого—нибудь из младших. Жить на даче в апреле было холодно, потому что помещение снимали холодное. Коля сам готовил пищу, кормил и брал с собой гулять младших. Иногда он брал с собой даже на охоту. Я тоже с ним ходил как—то на охоту. Вообще он представляется мне своего рода идеалом, которого я никогда не мог достигнуть со своим замкнутым характером.
Иногда дома устраивались различного рода небольшие… вечера. На них приглашались знакомые. Среди наших знакомых не было никаких выдающихся людей, надо прямо это подчеркнуть. Это были или сослуживцы отца, или боковая родня отца, или неизвестно откуда появившиеся знакомые, но они охотно приходили к нам, как и наши старшие отправлялись к ним с новогодними и пасхальными визитами.
Один из таких спектаклей мне хорошо запомнился. Старший брат поставил «Скупого рыцаря» Пушкина. Николай играл Скупого Рыцаря; Альберта, насколько я помню, играл Владимир; слугу Альберта – его товарищ Миша Асекритов, которого обычно называли Асекритусом; герцога играл Сергей, а Жида – я. В то время мне было семь или восемь лет. Надо представить себе, что это была за фигура в подряснике, робко выходившая и точно повторявшая с выражением стихи старика—еврея: «Шел юноша вечер, а завтра умер». Хотя в те времена еще не было Мейерхольда, в постановку внесены были некоторые изменения по сравнению с Пушкиным. Так, слуга Иван пел сочиненную им песню: «Что за горе, что за горе нам у рыцаря житье. Им—то все, им—то все, ну, а нам так ничего». При этом вместо щита он чистил большой медный поднос.