Пайпс - Русская революция. Россия под большевиками. 1918-1924
Но даже то единственное различие двух вождей — Ленин не убивал своих ближайших соратников, а Сталин истреблял их списочным порядком — не имеет такого большого значения, как может показаться. По отношению к людям посторонним, не принадлежащим к касте избранных — а таковых было 99,7% его соотечественников, — Ленин не проявлял никаких человеческих чувств, десятками тысяч посылая их на смерть, часто просто в назидание другим. Высокий чин ВЧК, И.С.Уншлихт, в своих воспоминаниях о Ленине, написанных в 1934 году, с нескрываемой гордостью говорил о том, как вождь «беспощадно расправлялся с обывательски настроенными партийцами, жалующимися на беспощадность ВЧК, высмеивал и издевался над "гуманностью" капиталистического мира»18. По сути различие между двумя вождями заключается в их представлении о том, кого считать «посторонними». Те, кто для Ленина были своими, для Сталина были уже чужими. Ко всем, кто был предан не лично ему, а основателю партии, и кто оспаривал его право на власть, он проявлял такую же неумолимую жестокость, с какой Ленин обращался со своими врагами.
Не говоря о прочных личных связях двух вождей, Сталин был верным ленинцем и в политической философии и на практике. Всему, что составляло «сталинизм», за исключением одного — расправы со своими партийными товарищами, — он научился у Ленина, включая коллективизацию и массовый террор — политические акции, которые вызвали впоследствии самую острую критику. Гигантомания Сталина, его мстительность, болезненная мнительность и другие одиозные черты характера не должны заслонять тот факт, что его идеология и образ действий были всецело проникнуты ленинским духом. Человек плохо образованный, он не имел иного источника вдохновения и знаний.
Теоретически еще можно вообразить, как Троцкий, Бухарин или Зиновьев берут факел революции из рук умирающего Ленина и ведут страну по иному пути*. Однако совершенно невозможно представить себе, как именно им удалось бы это сделать, учитывая реальную структуру власти, сложившуюся к моменту болезни Ленина. Подавляя демократические веяния в партии ради сохранения своей диктатуры и установив в ней командную структуру с мощной верхушкой, Ленин обеспечил контроль над всей партией, а через нее и над всем государством человеку, контролирующему центральный аппарат. И этим человеком был не кто иной, как Сталин.
* Впрочем, даже само это предположение вызывает сильные сомнения, см., например, пылкую аргументацию в пользу того, что соратники Ленина были бы не лучше Сталина, приведенную Александром Ципко (Насилие лжи. М., 1990).
* * *
Революция повлекла невиданные человеческие жертвы. Статистика столь ошеломляющая, что невольно заставляет усомниться в достоверности. Но пока никто не оспорил существующих данных, историк вынужден принимать их тем более, что они признаются как коммунистическими, так и некоммунистическими демографами. В следующей таблице приводится численность населения Советской России в границах, существовавших до 1926 года (в миллионах человек):
Конец 1917 147,6 Начало 1920 140,6 Начало 1921 136,8 Начало 1922 134,919
Падение численности — 12,7 миллиона — было вызвано военными потерями и эпидемиями (приблизительно по 2 млн), эмиграцией (около 2 млн) и голодом (более 5 млн).
Но это не вполне отражает реальную картину, ведь очевидно, что при нормальных условиях численность населения не просто не сократилась бы, но и возросла. Расчеты русских статистиков показывают, что к 1922 году население могло составить более 160 миллионов, а не указанные 135. Учитывая это и установленную численность эмиграции, жертвы русской революции — непосредственные и вызванные падением рождаемости — превышают 23 миллиона*, что в два с половиной раза больше потерь всех стран — участниц Первой мировой войны, вместе взятых, и почти достигает суммарного населения всех скандинавских стран с Финляндией, Бельгией и Голландией в придачу. Больнее всего потери отразились на возрастной группе от 16 до 49 лет, в особенности среди мужского населения, которое сократилось на 29 процентов к августу 1920-го — то есть еще до того, как голод сделал свое дело20.
* Согласно С.Г.Струмилину (Проблемы экономики и труда. М., 1957. С. 39), потери до конца 1920 года — то есть до голода 1921 года — составили 21 миллион. Если прибавить к этому жертв голода, то получим цифру 26 млн. Ю.А.Поляков (Советская страна после окончания гражданской войны. М., 1986. С. 128) говорит о 25 миллионах. Американский демограф Фрэнк Лоример исчисляет потери в период с 1914 по 1926 год в 26 миллионов (исключая эмиграцию). Лоример, однако, преувеличил потери в Первой мировой войне (2 млн вместо 1,1) (Lorimer F. In: The Population of the Soviet Union. Geneva, 1946. P. 41).
Можно ли и следует ли взирать на это неслыханное бедствие равнодушно? Престиж науки в наши дни столь высок, что современный ученый усваивает вместе с научными методами исследования профессиональную привычку моральной и эмоциональной отрешенности, способность относиться ко всем явлениям как к «естественным» и, значит, этически нейтральным. Ему претит присутствие человеческого фактора в исторических событиях, поскольку свободная воля, будучи непредсказуемой, ускользает от научного анализа. Историческая «неизбежность» воспринимается им, как в естественных науках воспринимается закон природы. Но давно известно, что объект естественных наук и объект истории не одно и то же. От врача естественно ожидать, что он спокойно и хладнокровно установит диагноз и пропишет лечение. И экономист, анализирующий финансовое состояние компании, и инженер, высчитывающий прочность конструкции, и разведчик, оценивающий возможности врага, безусловно должны оставаться эмоционально безучастны. Это понятно, потому что от объективности их расчетов зависит правильность принимаемых решений и дальнейший ход событий. Но историку приходится иметь дело с уже свершившимися событиями, и беспристрастность не облегчает понимания. Более того, она только отдаляет от понимания, ибо как можно холодным умом осмыслить события, которые совершались в пылу страстей? «Historiam puto scribendam esse et cum ira et cum studio» — «Я полагаю, что историю следует писать с гневом и воодушевлением», — говорил немецкий историк XIX столетия. А учивший умеренности во всем Аристотель говорил, что есть ситуации, когда «невозмутимость» неприемлема. «Только глупца может не возмущать то, что должно возмущать»21. Разумеется, сбор существенных сведений должен проводиться хладнокровно, без гнева и пристрастия: и в этом историческая наука не отличается от естественных. Но это лишь начало работы историка, ибо отбор данных — то есть определение их «существенности» — требует оценки, а оценка покоится на системе ценностей. Факты сами по себе еще ничего не значат, ибо не несут в себе ни принципов отбора, ни шкалы оценки, и, чтобы уяснить, осмыслить прошлое, историк должен придерживаться тех или иных принципов. И такие принципы всегда присутствуют, даже самый «научный» подход, сознательно или бессознательно, содержит в себе заранее готовую концепцию. Как правило, она покоится на экономическом детерминизме, ибо экономические и социальные сведения наиболее пригодны для статистических выкладок, создающих иллюзию беспристрастности. Нежелание давать оценку историческим событиям имеет и моральную подоплеку, а именно — молчаливое признание естественности, а значит, справедливости всего происходящего, доходящее до апологии победителей.
* * *
Глядя с высоты его собственных великих целей, отчетливо видишь, что коммунистический режим потерпел крупнейшее фиаско: он преуспел только в одном — сумел удержать власть. Но поскольку для большевиков власть была не самоцелью, а лишь средством достижения цели, одно лишь сохранение власти нельзя счесть за успех эксперимента. Большевики не делали секретов из своих задач и намерений: свержение всех режимов, основанных на частной собственности, и создание на их месте всемирного союза социалистических обществ. Однако за пределы бывшей Российской империи их режим смог перешагнуть только после Второй мировой войны, когда Советская Армия вторглась в пустое политическое пространство, образовавшееся в Западной Европе после падения Германии, китайские коммунисты взяли в свои руки власть в стране после ухода Японии, в некоторых недавних колониях с помощью Москвы установились коммунистические диктатуры.
Едва выяснилось, что экспортировать коммунизм не удается, большевики в 20-е годы занялись построением социалистического общества у себя дома. Но и это предприятие потерпело крах. Ленин надеялся сочетанием экспроприации и террора в течение нескольких месяцев превратить страну в ведущую державу — вместо того он лишь разрушил экономику, доставшуюся ему в наследство от прежнего режима. Он надеялся, что Коммунистическая партия сплоченным авангардом поведет народ к победе, однако политические разногласия, которые он подавил в стране в целом, всплыли на поверхность в самой партии. Когда рабочие отвернулись от коммунистов, а крестьяне взбунтовались, большевикам, чтобы удержаться у власти, потребовалось применить полицейские меры. Свободу действий режима все более сковывала раздутая и коррумпированная бюрократия. Добровольный союз народов обернулся империей порабощения. Ленинские выступления и писания последних двух лет открывают, помимо удивительной скудости конструктивной мысли, едва сдерживаемый гнев по поводу своего политического и экономического бессилия — даже террором не удалось справиться с привычками, укоренившимися в народе с древности. Муссолини, начало карьеры которого весьма напоминало восхождение Ленина и который, уже будучи фашистским диктатором, с симпатией взирал на коммунистический режим, еще в июле 1920 года пришел к выводу, что большевизм, «огромный, ужасный эксперимент», потерпел поражение: «Ленин художник, который работает с людьми, как другие художники работают с мрамором или металлом. Но человек тверже гранита и менее податлив, чем сталь. Шедевра не получилось. Художник потерпел фиаско. Задача оказалась выше его сил»22.