Бенедикт Сарнов - Сталин и писатели Книга вторая
Но однажды была высказана на этот счет другая, прямо противоположная точка зрения, которую тут тоже не обойти. Не потому, что ее высказал весьма авторитетный ученый, — этим, в конце концов, можно было бы и пренебречь, — а по иной, гораздо более серьезной причине.
Это высказывание маститого ученого я уже приводил однажды (в главе «Сталин и Эренбург»). Но тут мне придется чуть дольше задержать на нем ваше внимание:
Стихи делятся не на хорошие и плохие, а на те, которые нравятся нам и которые нравятся кому-то другому. А что, если ахматовский «Реквием» такие же слабые стихи, как «Слава миру»?
(М. Гаспаров. Записи и выписки. М. 2000. Стр. 42)Прочитав это, я сперва подумал: шутка. Неуклюжая, конечно (человеку, профессионально занимающемуся стихами, не следовало бы так шутить), но все-таки — шутка.
Однако, продолжая читать эту в высшей степени интересную книгу известного нашего стиховеда, я убедился, что, высказывая это свое замечательное предположение по поводу «Реквиема» и «Славы миру», он и не думал шутить:
Отделять хорошие стихи от плохих — это не дело науки; а отделять более исторически значимые от менее значимых и устанавливать сложные связи между ними — для этого еще «не настала история», как выражался К. Прутков. В каждой исторической эпохе сосуществуют пережитки прошлого и зачатки будущего, разделить их с уверенностью можно, только глядя из будущего.
(Там же. Стр. 318—319)Тут уж никакой шуткой даже и не пахнет. Сказано совершенно всерьез. И в свете этого высказывания приведенное выше замечание насчет «Реквиема» и «Славы миру» обретает новый, еще более удручающий смысл: кто его знает, как еще оно там обернется, когда на эти ахматовские стихи будет брошен взгляд «из будущего»? Поди угадай, что они там, в будущем, сочтут «пережитками прошлого» — то, что выплеснулось в ахматовском «Реквиеме» или в ее вымученном славословии Сталину?
Вспомнил я тут это комическое утверждение знаменитого стиховеда не для того, чтобы вступить с ним в спор, доказывая, что на самом деле «Реквием» — хорошие стихи, а «Слава миру» — плохие. То есть — что стихи, входящие в «Реквием», в отличие от «плохо написанных» стихов, входящих в цикл «Слава миру», написаны «хорошо».
Вся штука в том, что «хорошие» стихи отличаются от «плохих» не тем, что они «хорошо написаны», а совсем другими своими качествами.
…Вы спрашиваете, хорошие ли у Вас стихи. Вы спрашиваете меня. До меня Вы спрашивали других. Вы посылаете их в журналы. Вы сравниваете их с другими стихами и тревожитесь, когда та или иная редакция Ваши попытки отклоняет. Итак (раз Вы разрешили мне Вам посоветовать), я попрошу Вас все это оставить. Вы смотрите вовне, а это первое, чего Вы не должны делать. Никто не может Вам посоветовать и помочь, никто. Есть только одно, единственное средство. Уйдите в себя. Испытуйте причину, заставляющую Вас писать; проверьте, простираются ли ее корни до самой глубины Вашего сердца, признайтесь себе, действительно ли Вы бы умерли, если бы Вам запретили писать…
И если из этого оборота внутрь, из этого погружения в собственный мир получатся стихи, тогда Вам и в помыслы не придет кого-нибудь спрашивать, хорошие ли это стихи. Вы также не попытаетесь заинтересовать своими вещами журналы, ибо они станут для Вас любимым, кровным достоянием, куском и голосом собственной жизни. Произведение искусства хорошо тогда, когда вызвано необходимостью. В природе его происхождения — суждение о нем, нет другого.
(Р.-М. Рильке. Письма к молодому поэту. Перевод М. Цветаевой. В кн.: Р.-М. Рильке. Ворпсведе. Огюст Роден. Письма. Стихи. М.,1971, Стр. 184—185).Я не знаю более ясного определения границы, пролегающей между подлинным произведением искусства и подделкой. Одна беда: истинную природу происхождения той или иной стихотворной строки с полной достоверностью может знать только сам ее создатель. И Рильке, высказывая эту свою великолепную формулу, прекрасно это сознавал: она ведь была обращена к молодому поэту, то есть к автору, а не читателю или исследователю.
Стихи Ахматовой из цикла «Слава миру» могут служить самым надежным и неопровержимым подтверждением верности этого критерия, поскольку природа происхождения этих ее стихов нам точно известна.
Так же, впрочем, как и природа происхождения других ее стихов — тех, которые, вопреки ироническому замечанию М. Гаспарова, принято считать «хорошими».
Когда Сталин в 1935 году в ответ на письмо Ахматовой дал команду Ягоде немедленно освободить арестованных В.Пунина и Льва Гумилева, об их освобождении звонком на квартиру Пастернака сообщил Поскребышев.
Было это ранним утром. Зинаида Николаевна побежала будить Ахматову. По собственным воспоминаниям, она «влетела» в комнату, отведенную гостье, и тут же ее обрадовала. «Хорошо», — сказала Ахматова, повернувшись на другой бок, и заснула снова…
Ахматова проспала до обеда.
О причинах такой «холодности» на прямой, последовавший много лет спустя вопрос Зинаиды Николаевны она ответила издевательски: «У нас, поэтов, все душевные силы уходят на творчество…» На самом деле тогдашняя ее сонливость вполне объяснима — не сон это был, а последствие глубочайшего шока.
(Дмитрий Быков. «Борис Пастернак». М. 2005, стр. 506.)В воспоминаниях самой Зинаиды Николаевны это изложено несколько иначе:
Через много лет я ей высказала свое недоумение по поводу ее холодности, она ответила, что творчество отнимает большую часть ее темперамента, забот и помыслов, а на жизнь остается мало.
(Борис Пастернак. Второе рождение: Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания. М. 1993, стр. 289).Анну Андреевну Зинаида Николаевна недолюбливала. Но ни малейшего намека на то, что этот ее ответ был издевательским, в ее воспоминаниях нет. Слово «издевательски» принадлежит Д. Быкову.
Ему же принадлежит и такая интерпретация поведения Ахматовой в те дни:
Ахматова немедленно выехала в Москву хлопотать — представления не имея, как и через кого. Остановилась она сначала у Эммы Герштейн (та вспоминала о ее страшном состоянии — «как будто камнем придавили»). Вид ее действительно был ужасен — она, как ведьма, ходила в большом фетровом колпаке и широком синем плаще, ничего вокруг себя не видела… По воспоминаниям Герштейн, Ахматова могла только бормотать: «Коля.. Коля… кровь…» (Потом, четверть века спустя, она говорила Герштейн, что сочиняла в это время стихи — верится с трудом.)
(Дмитрий Быков. «Борис Пастернак». Стр. 504.)В то, во что Дмитрию Быкову «верится с трудом», я верю безусловно. Стихи «приходят» к поэту, не спрашивая его согласия и не выбирая удобное для него время. А когда «приходят», остановить этот их приход уже невозможно. Потому что «ничто не может помешать внутреннему голосу, звучащему с огромной властностью».
Это душевное состояние поэта зовут по-разному: вдохновением, творческим подъемом. Однажды Ахматова назвала его «моментом лирического волнения».
На мой вопрос, как она относится к стихам одной поэтессы, сказала: «Длинно пишет. Все пишут длинно. А момент лирического волнения краток».
(Наталия Ильина. Ахматова, какой я ее видела. В кн.: Воспоминания об Анне Ахматовой. М. 1991.)На самом деле упрек Ахматовой этой неведомой нам «одной поэтессе» состоит не в том, что та пишет «длинно», в то время как писать надо коротко, стремясь к предельной лаконичности поэтического выражения, ибо «краткость есть сестра таланта» и т.п. Замечание, что все «пишут длинно», означает, что у тех, кто пишет «длинно», стихи — неподлинные. Момент лирического волнения краток, стало быть, стихи, родившиеся «под током» этого лирического волнения, длинными быть не могут. Лирическая поэзия — это «скоропись духа», то есть выражение именно вот этого самого «лирического волнения». А если стихи «длинные», — это значит, что перед нами не что иное, как имитация лирического волнения. Проще говоря, не стихи, а подделка под стихи, фальшивка.
Стихи Ахматовой из цикла «Слава миру» показывают, что имитацией лирического волнения, подделкой, фальшивкой могут быть не только длинные, но и короткие стихи. Даже предельно короткие. Например, вот такие:
Там — в коммунизм пути, там юные леса,
Хранители родной необозримой шири,
И, множась, дружеские крепнут голоса,
Сливаясь в песнь о вечном мире…
А тот, кто нас ведет дорогою труда,
Дорогою побед и славы неизменной, —
Он будет наречен народом навсегда
Преобразителем вселенной.
Надежда Яковлевна Мандельштам, невольная свидетельница появления на свет едва ли не всех стихов своего покойного мужа (невольная, потому что у Осипа Эмильевича никогда не было не то что «кабинета», но даже кухоньки, каморки, где он мог бы уединиться), рассказывает о том, как у них — поэтов — это обычно бывает: