Александр Шмеман - ДНЕВНИКИ 1973-1983
Четверг, 13 декабря 1973
Вчера вечером в Princeton Club обед с греками: архиепископ Иаковос, два его викария, три священника. Наш митрополит – хозяин. Все было дружно, даже приторно, но думалось – вот в Церкви торжество дипломатии. Встречаемся с задней мыслью: как поймать другого. После таких "дипломатических" встреч всегда осадок грусти. Обед полагал начало "bilateral conversations"2 (!). Буквально как Израиль и арабы.
Продолжение предыдущего: до сего дня ехать куда-нибудь для меня не только так же важно, как доехать, но в сознании отделяется в нечто самостоятельное и самоценное, без отношения к тому, куда едешь.
1 отрешение, отстраненности (фр.).
2 двусторонним переговорам (англ.).
Пятница, 14 декабря 1973
"Христос никогда не смеялся". Думал об этом вчера во время Christmas Party1 в семинарии, где смехом, очень хорошо сделанными сценами из семинарской жизни как бы "экзорцировались" все недоразумения, все испарения нашего маленького и потому неизбежно подверженного всяческой мелочности мирка. Разные качества смеха. Но есть, несомненно, смех как форма скромности. Восток почти лишен чувства юмора – отсюда так много гордыни, помпезности, наклонности tout prendre au tragique2 . Меня всегда утомляют люди без чувства юмора, вечно напряженные, вечно обижающиеся, когда их низводят с высот, "моноидеисты". Если "будьте, как дети", то нельзя без смеха. Но, конечно, смех, как и все, – пал и может быть демоническим. По отношению к идолам, однако, смех спасителен и нужен больше, чем что-либо другое.
Вчера, в сумерках, длинный разговор с Л. о детстве, об Андрее, о нашей с ним жизни до свадьбы. Как, в сущности, мы были тогда далеки друг от друга! И как потом стали близки. Когда я вспоминаю свою жизнь, то всегда больше всего ощущаю ее вечный "полицентризм". Ни в один из "миров", в которых я одновременно жил, я никогда не "уходил с головой", ни с одним внутренне до конца себя не отождествлял, всегда имел другой, в который каждую минуту можно было уйти. При этом я знаю, что я никогда не был одиночкой, а напротив – крайне общественным существом. Но мне всегда была очевидной невозможность уйти во что бы то ни было именно "с головой". Голова оставалась свободной и отрешенной. Так было уже в корпусе. Я принимал – без всяких оговорок – тот мир, который он нам передавал: военный, русский, романтически-геройский. И одновременно "уходил" в тогдашний другой полюс – к о.Шимкевичу, в разговоры о Подворье, о Церкви, о богословии, и он даже раздражался на меня – зачем мне нужны все эти детали; а для меня они были жизнью. И так было потом всегда – и в эпоху лицея, и "светской жизни" – вечеринок на rue de la Faisanderie, и Подворья, и Движения3 . Словно вся прелесть каждого "мира" в том как раз, что из него можно уйти, что есть, цитируя Набокова, – "другое, другое, другое…" Или, по Green'у, "tout est ailleurs". Но это никак не "бездомность" и не "богема" – в сущности я обеих не выношу. Я обожаю дом, и для меня уехать из него с ночевкой всегда подобно смерти, возвращение кажется бесконечно далеким! Наличие в мире дома – всех этих бесчисленных освещенных окон, за каждым из которых чем-то "дом" – меня всегда наполняет светлой радостью. Я, как Мегре, почти хотел бы в каждый из них проникнуть, ощутить его единственность, качество его жизненного тепла. Всякий раз, что я вижу мужчину или женщину, идущих с покупками – значит, домой, я думаю – вот он или она идет домой , в свою настоящую жизнь. И мне делается хорошо, и они делаются мне какими-то близкими. Больше всего меня занимает – что делают люди, когда они "ничего не делают", то есть именно живут . И мне кажется, что только тогда решается их судьба, только тогда их жизнь становится важной. "Мещанское счас-
1 рождественской вечеринки (англ.).
2 воспринимать все трагически (фр.).
3 Имеется в виду Русское студенческое христианское движение.
тье": это выдумали, в это вложили презрение и осуждение активисты всех оттенков, то есть все те, кто, в сущности, лишен чувства глубины самой жизни, думающих, что она всецело распадается на дела. Великие люди – де Голль, например, – на деле "маленькие" люди, и потому от них так мало остается, или, вернее, интерес, после их ухода, все больше и больше сосредотачивается на "маленьком" в них, на их жизни , а не на их делах, которые оказываются в значительной мере призрачными! "Он не имел личной жизни", – говорим мы с похвалой. А на деле это глупо и грустно; и тот, кто не имел личной жизни, в конце концов никому не нужен, ибо людям друг от друга и друг в друге нужна жизнь . Бог дает нам Свою жизнь ("чтобы имели мы жизнь за жизнь" – Кавасила), а не идеи, доктрины и правила. И общение только в жизни, а не в делах. Поэтому дом и не противоречит "tout est ailleurs", который противоречит почти всякой деятельности. Дома, когда все "сделано" (пришел с работы…), воцаряется сама жизнь, но она-то и открыта одна – "другому, другому, другому". Христос был бездомен не потому, что презирал "мещанское счастье", – у Него было детство, семья, дом, а потому, что Он был "дома" всюду в мире, Его Отцом сотворенном как дом человека. Только "дому" (не государству, не деятельности и т.д.) можно, по Евангелию, сказать: "Мир дому сему". Мы не имеем "зде пребывающего града", то есть не можем отождествить себя ни с чем в мире, потому что все ограничено и всякое отождествление становится – после Христа – идолопоклонством, но мы имеем дом – человеческий и дом Божий – Церковь. И, конечно, самое глубокое переживание Церкви – это именно переживание ее как дома . Всегда то же самое, всегда и прежде сама жизнь (обедня, вечер, утро, праздник), а не деятельность. "Церковная деятельность", "церковный деятель", "общественный деятель" – какие все это, в сущности, грубые понятия и как от них – ни света, ни радости…
Понедельник, 17 декабря 1973
В пятницу – чудный вечер с внуками в Wappingers Falls, а Ани и Тома, где я ночевал и где на следующее утро была архиерейская служба с двумя хиротониями наших студентов. После того как я в то утро написал о доме и о жизни, вечер этот был как бы исполнением написанного, его очевидностью.
Вчера после обедни и до шести часов вечера у нас – Миша Меерсон, и одна нескончаемая беседа – о России, о Православии, о Западе и т.д. Из него просто льются свет и чистота. Для меня особенно радостно – это наше согласие в том, в чем я так остро чувствую свое одиночество в Православии: в отталкивании от тех его "редукций", что нарастают на наших глазах и в России, и вне ее, от этого обожествления – будь то "византинизма", будь то "русизма", будь то "духовности" и т.д. Согласие в формуле христианства: "персонализм" и "историчность", их антиномическая сопряженность. Согласие в отрицании традиционного отождествления православности прежде всего с крестьянством, с природой, с "органичностью". Именно крестьянство растворило христианство в язычестве. Чудный разговор: удивительно, что только русские "оттуда" сохранили тайну этой беседы, этого разговора как действительного общения.
Весь день вчера – снег. Сегодня все белое, неподвижное, морозное. Сегодня нашему маленькому Саше – один год!
В свете вчерашнего разговора с Мишей думал сегодня о моей встрече в прошлый вторник с о.Г.Граббе. Он говорит: наша цель – сохранить "чистое Православие". На деле же, конечно, наш спор, наше коренное разногласие совсем о другом. "Чистое Православие" для него это, прежде всего, исключительно, быт . Никакой мысли, никакой "проблематики" или хотя бы способности ее понять у них нет; есть, напротив, органическое отталкивание от нее, ее отрицание. И с их точки зрения отрицание и отталкивание правильное – ибо всякая мысль, всякая "проблема" есть угроза быту . Между тем, весь теперешний кризис христианства в том и состоит, что рухнул "быт", с которым оно связало себя и которому, в сущности, себя подчинило, хотя и окрасило его в христианские тона. Но вопрос совсем не в том, был ли этот быт плох или хорош, – он был одновременно и плох, и хорош, а только в том, можно ли и нужно ли за него держаться, как за conditio sine qua non1 самого христианства, самого Православия. "Они" на этот вопрос отвечают стопроцентным, утробным да . Поэтому и так легко из быта переходят в "апокалиптику". Парадоксальным образом апокалиптический надрыв рождается именно из "бытовиков", как реакция на гибель быта, органической жизни, обычаев, уклада. Отсюда также их инстинктивный страх таинств (частого причащения и т.д.). Ибо таинство – эсхатологично, оно не умещается только в быт (в который, однако, прекрасно умещается "умилительный обычай ежегодного говения"). Отталкивание от культуры и от богословия. Ибо, опять-таки, и культура, и богословие – эсхатологичны по самой своей природе. Они вносят в быт проблематику, вопрошание, трагизм, искание, борьбу, они все время угрожают статике быта. Культуру "бытовики" принимают только когда она отстоялась и, ставши частью быта, оказывается как бы "обезвреженной", безопасной бритвой. Когда они уже знают, что и как следует о ней думать (или не думать). При жизни Хомякова считали модернистом и ниспровергателем устоев, теперь для "бытовиков" он символ и воплощение консерватизма. И это так потому, что "бытовики" абсолютно неспособны воспринять какое бы то ни было современное творчество, духовно разобраться в нем. И христианство, и Православие только тем и хорошо, и "приемлемо" для них, что оно древнее, что оно в прошлом, само – субстрат и санкция быта. Поэтому всякие слова (творчество) – самые подлинные, самые истинные, но не облеченные в привычную сакрально-бытовую форму – "бытовики" просто не слышат, для них это сразу угроза, опасность, расшатывание чего-то. Но, конечно, мироощущение это в последнем итоге пронизано просто неверием, и в этом его трагизм и греховность. И трагизм этот усугубляется тем, что обращение в такую "бытовую церковность", в такое "чистое Православие" в эпоху, когда этот быт как данность, как нечто реально существующее и тем самым оправданное – рухнул, неизбежно оказывается надрывом и ведет к глубокому духовному заболеванию. Как стилизация в искусстве, рождаясь при распаде стиля, приводит к смерти искусства, так, на гораздо большей духовной глубине, "бытовизм" в религии (возмож-