Сергей Сергеев-Ценский - Бабаев
В этот день по улице везли на волах огромные гарбы новой, только что с токов, желтой соломы, и солома эта веселыми клочьями падала на мостовую, и пахло ею, волами и здоровым березовым дегтем от колес, а колеса вздрагивали и скрипели, тоже каким-то желтым, осенним скрипом, сухим и веселым. Много было довольства, неги и лени, и Бабаев доверчиво и просто впитывал в себя все кругом и ее в этой шляпе, с этой ровной шеей, с беспокойными огоньками в глазах. И думал о ней просто: "Славная какая она, Римма Николаевна, - а я не знал". Вспоминал вместе с ней ее мужа, который сильно пил перед отъездом и теперь почти каждый день писал ей письма и рвался назад в полк. Но войска еще оставались, и письма его были тоскливые, длинные.
- А я по нем не скучаю! - улыбнулась тогда Римма Николаевна.
Это вышло неожиданно, но Бабаев почему-то вдруг обрадовался по-детски и спросил:
- Почему не скучаете?
- Надоел он мне, вот почему... Только поэтому!.. - И опять улыбнулась.
Бабаев представил Железняка, уже немолодого, с его солдатским, четко обрубленным лицом, его манеру ходить, слегка согнувшись, и привычку носить фуражку на затылке, и подумал было, что вот осень, веселое солнце, и два близких человека: один, скучая, пишет длинные письма, другой их читает и смеется, и как это странно осязать теперь, когда со всех сторон разлеглось нежное, пухлое, наряженное в теплые тона.
Но это промелькнуло мимоходом - этого не было уже через момент, показалось, что не было и Железняка с солдатским лицом, было только сжато и полно, и, нагнувшись к самым глазам Риммы Николаевны, улыбаясь, сказал Бабаев вслух то, что недавно подумал:
- Да вы славная какая, Римма Николаевна... A я и не знал!
III
Спелые каштаны шумно падали с высоких деревьев в загородном саду при школе садоводов, где гуляли Бабаев с Риммой Николаевной. Каштаны стояли важные и роняли плоды, как слова, медленно и лениво. Точно целое лето молчали, только чтобы заговорить теперь.
Крепкий синап снимали со старых корявых яблонь, осторожно трясли ветками, наполняли большие корзины и относили куда-то вглубь рабочие в фартуках. Голоса их круглились выпукло и звонко, как никогда не бывает летом. Синицы суетились и кричали. Из голубизны неба купы дальних деревьев выплывали тяжело и ярко в смеющемся багреце и позолоте.
Под легкой кофточкой Риммы Николаевны Бабаев угадывал упругие линии ее тела, и потом уже начинало казаться ему, что она была не одета, что она задыхается в истомной зрелости своих тридцати лет, что все насквозь осеннее в ней - звонкое, чистое, золотое, - что она, как каштаны, роняет слова-плоды, каждое слово - цена бессонной ночи.
- Мой капитан, - говорила она смеясь, - разве он что-нибудь хочет от жизни? Это досадно! Случилось, что попалась ему я, - и он успокоился. На время отняли меня - заскучал. Человек-то где же?.. Пять лет мы с ним жили он меня оскорблял и просил прощения. Пили чай с вареньем и ссорились. В прошлом году взял он отпуск, поехали на Кавказ, на воды... Там тоже ссорились и пили чай с вареньем... Жизнь-то где же?
- Вы его любили? - спросил Бабаев.
- Нет, - ответила она.
- Уважали, значит?
- Тоже нет...
- Так как же вы жили?
- Не знала об этом, представьте... Ведь всякий день вместе были; только теперь, как уехал он, - узнала. Это бывает: живешь вместе и не знаешь.
Глаза и углы губ у нее были веселые, свободные. Хорошо она держала голову, когда шла: немного назад и вправо, и Бабаев чувствовал по ее точной походке, какая у нее сильная грудь и какие ровные удары сердца.
- Почему вы мне говорите об этом? - спросил вдруг он. - Именно мне и теперь?
Повернулось все лицо ее с густым румянцем на скользких щеках, с зеленоватой тенью под бровями и сказало:
- Так я хочу... А что?
Бабаев заметил, что зубы ее были, как у мелких пушных зверьков, мелькнули - спрятались, но осталось ощущение острого и простого, понятного без слов.
- Ничего, - ответил Бабаев и улыбнулся ей так же свободно и просто.
- Вы с кем в полку на "ты"? - спросила она.
- Ни с кем! - поспешно ответил он. - Я сам по себе... Зачем вам это?
- Вы противный! - сказала она. - Все я, да я, да как бы вас кто не обидел.
- Вот тебе раз! - весело отозвался он. - Противный?
- Правда, правда... Вы на своем веку кого-нибудь любили? Так себе, попросту, без затей? Любили?
- А ведь действительно, кажется, особенно никого и ничего не любил. Зато мне никого и не жаль... Не пишу никому скучных писем...
- Вы старик! - качнула головой она.
- Двадцать пять лет! - отозвался он.
- Все равно старик!.. Разве в годах дело?
- Да ведь любить-то и некого, - сказал, точно подумал вслух, Бабаев.
- Как некого?
- Некого и не за что... Вас, что ли? А за что? Скажите, за что, чтобы и я знал.
Лицо ее покраснело сплошь и отодвинулось, и Бабаеву почему-то стало приятно, что он обидел ее, такую уверенную в своей красивости и силе. Но хотелось сказать еще что-то.
- Полюбить - себя отдать, а отдать себя... не пойму я, как это можно сделать. Научите, Римма Николаевна! Как это кому-нибудь можно себя отдать?.. Да ведь самое дорогое во всей-то жизни и есть я сам! Что во мне, то и огромно, - как же это себя отдать кому-то? Невозможно ведь, я думаю... а?
В руках у нее был гибкий хлыст. Она шла и била им по низким веткам. Желтые и сморщенные, как кисти старых рук, падали вниз листья. В тишину и упругость осени это врывалось, как ненужно жестокое и мелкое, и Бабаев следил за Риммой Николаевной, за этими злыми, как стиснутые зубы, ударами, за тем, как выбивалась из-под черепахового гребня тяжелая волна ее волос, и думал, что слов тут не нужно, - зачем слова?
Каштаны хрустели под ногами, и приятно было расплющивать их шаг за шагом и видеть, как обходила их Римма Николаевна узкими ботинками на высоких, тонких каблуках. Платье сзади она ловко захватила левой рукой, как делают это все женщины. И Бабаев, следя за нею сбоку, так и думал о ней: "Как все!.."
Шел навстречу какой-то инженер с дамой, закутанной в рыжую вуаль; у дамы была низкая, длинная талия и руки с острыми локтями, а инженер был бритый, увесистый, медно-красный, в тужурке и в пустых глазах навыкат, просто как будто надел на себя эти глаза, вынувши их из картонной коробки. Бабаев пропустил мимо их обоих и рассмеялся.
- Что вы? - спросила Римма Николаевна.
- О чем они могут говорить, ну о чем? - смеялся Бабаев. - Что может быть теснее этого, когда идут двое вот таких рядом! Какой-то подземный коридор на двести верст.
- А мы с вами?
У нее было искристое, готовое брызнуть смехом лицо, как ветка густой акации после дождя, такой тяжелой, унизанной росистыми цветами акации, тронь ее рукою - забрызжет. Близкое какое-то стало вдруг лицо, точно росли вместе, точно знал его давным-давно, этот правильный небольшой овал, и теперь вспомнил.
- Мы с вами?
Он долго смотрел на нее улыбаясь. Знал, что улыбается широко, как в детстве, когда бог казался не выше сельской колокольни и все-таки был огромным.
- Вы что так думаете долго? Слона чайным стаканом хотите прихлопнуть?.. Не стоит! Слон больше!
Он увидел, что и она улыбается ему так же, как он ей.
- Мы с вами можем начать сейчас взапуски бегать по аллее, - сказал он, - и не будет странно; можем бросаться каштанами - а? Тоже не будет странно... Просто с нас по двадцати лет слетело теперь, когда мы вместе, так?
И Бабаеву казалось это таким простым - бегать с ней по аллее, бросаться каштанами.
- Нет, это не так! - покачала головой она и добавила вдруг: - Знаете ли, потому что я одна теперь, совсем одна, я кажусь себе старше... От мужа чуть не каждый день письма, но его-то ведь нет... Занимал он какое-то место возле меня - теперь на этом месте опять все-таки я сама... Шире я стала...
Сделалось тоскливо Бабаеву, когда закружилось около него это чужое я.
- Зачем вы об этом? - скучно сказал он.
- Жить как? - спросила она, и лицо ее вдруг стало другим: сжалось, упали брови, углы губ и глаз пропали.
- Вообще, как жить? - повторила она. - Живут-живут люди, и никто не знает!
- Я знаю! - сказал Бабаев, усмехнувшись.
Он смотрел на ее здоровые, густые пятна на щеках, на чуть сощуренные, ожидающие, теперь и вблизи ставшие темными глаза и сказал медленно, чуть стиснув зубы:
- Жить нужно так жадно, как будто каждый час твоей жизни - последний час!
IV
Поезда не приходили. Не было ни газет, ни писем, и взамен их приползали какими-то закоулками странные, почти сказочные слухи, а так как стояла осень, наряженная в сказочные тона, то слухам верили.
И когда Бабаев смотрел, как из солнца сплетались на земле шелестящие цветные кружева, он думал в то же время, - не мог не думать, - что где-то кругом случилось что-то новое в людях, которых он привык не замечать.
Это было близко и понятно Бабаеву, что они сказали вдруг: "Мы уже не хотим больше", и тем, что решили так, остановили колеса поездов. Что-то приподнялось в нем и шире открыло глаза. Тысячи, десятки и сотни тысяч вдруг сказали какое-то одно слово, и слово это спаяло их, накрыло каким-то блестящим прозрачным колоколом всех, как одного, и это казалось молитвенным и детским, точно стал маленьким и вошел в туго набитую церковь, держась за отцовскую руку: тепло, тесно, свечи горят.