Николай Данилевский - Россия и Европа
Эти черты русского народного характера, во всяком случае, показывают, что власть имеет для нас мало привлекательности, и, хотя многие считают это за какой-то недостаток, мы не можем видеть ничего дурного в том, что наши общественные деятели хотят, чтобы труд их на общую пользу был материально вознаграждаем, так как совершенно безвозмездным он ведь никогда не бывает, ибо удовлетворение властолюбия, тщеславия, гордости - такая же мзда.
Те же выше перечисленные свойства русского народа составляют внутреннюю причину того, что Россия есть едва ли не единственное государство, которое никогда не имело (и, по всей вероятности, никогда не будет иметь) политической революции, то есть революции, имеющей целью ограничение размеров власти, присвоение всего объема власти или части ее каким-либо сословием или всею массою граждан, изгнание законно царствующей династии и замещение ее другою.
Все смуты, которые представляет русская история, могущие по своей силе и внешнему виду считаться народными мятежами, всегда имели совершенно особый не политический, в строгом значении этого слова, характер. Причинами их были: сомнение в законности царствовавшего лица, недовольство крепостным состоянием, угнетавшим на практике народ всегда в сильнейшей степени, чем это имел в виду закон, и, наконец, те элементы своеволия и буйства, которые необходимым образом развивались на окраинах России, в непрестанной борьбе казачества с татарами и другими кочевниками. Эти три элемента принимали совместное участие в трех главных народных смутах, волновавших Россию в XVII и XVIII столетиях, так что каждый из них играл попеременно преобладающую роль.
В смутах междуцарствия главным двигателем было самозванство, но при значительном участии недовольства только что вводившимся прикреплением крестьян к земле[11] и казацкой вольницы.
Бунт Стеньки Разина был, главнейшим образом, произведением этой вольницы, начинавшей опасаться, что вводимые более строгие государственные порядки ограничат ее своеволие. Но так разрастись могли эти смуты опять-таки только при недовольстве крестьян на закрепощение их, а легальными поводами опять-таки старались придать всем этим беспорядкам характер законности в глазах народа.
Наконец, главная сила Пугачевского бунта заключалась именно в возмущении крепостных людей, для которых бунт малочисленного яицкого казачества служил, так сказать, лишь первою искрою, зажегшею пожар. Участие приуральских кочевников усилило и этот бунт, а имя Петра III должно было доставить ему законность в глазах народа, который всегда чувствовал свою солидарность с верховною властью и от нее чаял исполнения своих заветных и справедливых желаний.
С обеспечением правильности и законности в престолонаследии, с введением гражданственности и порядка в казачестве и, наконец, с освобождением крестьян иссякли все причины, волновавшие в прежнее время народ, и всякая, не скажу, революция, но даже простой бунт, превосходящий размер прискорбного недоразумения, сделался невозможным в России, пока не изменится нравственный характер русского народа, его мировоззрение и весь склад его мысли; а такие изменения (если и считать их вообще возможными), совершаются не иначе как столетиями и, следовательно, совершенно выходят из круга человеческой предусмотрительности.
Если, таким образом, устранены все элементы смут, могшие в прежние времена волновать русский народ, то, с другой стороны, прошли и те обстоятельства, которые требовали постоянного запряжения всех сил народных в государственное ярмо в трудные времена государственного устроения, борьбы с внешними врагами, при редком еще населении и слабом развитии его сил. Таким образом, и внутренние и внешние препятствия к усвоению русскому народу всех даров свободы потеряли свой смысл, значение и причину существования.
Искусственное созидание этих препятствий во имя предосторожности от совершенно мнимых опасностей было бы похоже на дорогостоящее устройство плотин и валов против наводнения в высоколежащей, никаким разливам не подлежащей местности; или толстых крепостных стен, бастионов и равелинов в городе, находящемся вне всякой опасности от неприятельских нападений.
Во сколько умеренности, непритязательность и благоразумие характеризуют и русский народ, и русское общество - это доказали с очевидною ясностью события последних лет. Насколько хватает историческая память человеческого рода, едва ли можно найти более быстрые, внезапные перемены в главных общественных условиях народной жизни, как те, которые совершились на наших глазах не более как в двенадцать лет, то есть считая от манифеста об улучшении быта помещичьих крестьян. Феодальное рабство уничтожалось во Франции постепенно, веками, так что в знаменитую ночь 4 августа[12] оставалось Национальному собранию отменить лишь сравнительно незначительные его остатки; между тем как у нас крепостное право было еще в полной силе, когда его отменили разом, со всеми его последствиями. Переход от тягостной зависимости к полной свободе отношений был мгновенный[13]: столетия сосредоточились в какие-нибудь три года, потребовавшиеся на совещания и выработку плана. При быстром приведении в действие новых положений, по объявлении народу манифеста о воле и, следовательно, по прекращении его зависимости от помещиков, новые власти мировых посредников не были еще установлены, так что народ оставался в эти критические (по общим понятиям) минуты некоторое время без непосредственной ближайшей власти; и, однако же, порядок нигде существенным образом нарушен не был, и никакие подстрекательства не могли вывести его из исполненного доверия к правительству спокойствия ни тогда, ни после. Главный деятель по приведению в исполнение высочайшей воли об освобождении крестьян, Яков Иванович Ростовцев, выразился о состоянии России в эпоху совещаний о способах освобождения, что Россия снята с пьедестала и находится на весу. Оно и всем так казалось, а в особенности со злорадством смотревшим на реформу и ждавшим от нее чуть не распадения ненавистногоим колосса; а на деле оказалось, что и тут (как и всегда) она покоилась на своих широких, незыблемых основаниях.
Возьмем другой пример. Предварительная цензура была ослаблена, а наконец и совершенно отменена. И тут переход был столь же быстр и внезапен от того времени, когда малейший пропущенный в печати анекдот, заключавший намек на неловкость манер или неизящность костюма чиновников какого-либо ведомства, имел жестокие последствия для автора и для цензора,- к тому положению печати, когда вопросы религии,нравственности общественного и государственного устройства сделались обыкновенными темами для книг, брошюр и журналов. Разница была громадная, опять-таки больше той, которая замечается между французскою печатью времен Людовиков XV и XVI и времен революции; ибо что же можно было прибавить к тому, что мы находим в сочинениях Дидерота, Гельвеция, Гольбаха, Ламетри, Мирабо, свободно ходивших по рукам при Людовике XV и XVI, несмотря на чисто номинальное запрещение? Но русская литература и русское общество и тут оказали то же благоразумие, ту же умеренность, как и русский народ при коренном изменении его гражданского и общественного положения. Вредные учения, начинавшие проповедоваться частью внутреннею прессою, частью же имевшими еще большее влияние, по привлекательности всего запрещенного, заграничными изданиями[14], были убиты, лишены значения и доверия в глазах публики не правительственными какими-либо мерами (которые в этом отношении не только бессильны, но даже обыкновенно противодействуют своим целям), а самою же печатью, и по преимуществу - московскою.
Итак, что же мы видим? Злоупотребления и гнет, которые испытывала Россия перед реформами настоящего царствования, были не менее, во многих управлениях - даже более чувствительны, чем те, под которыми страдала Франция до революции; преобразование (не по форме, конечно, а по сущности) было не менее радикально, чем произведенное Национальным собранием; но между тем как прорванная плотина во Франции произвела всеобщий разлив вредных противуобщественных стихий и страстей, в России они не только не могли нарушить спокойствия, уважения и доверенности к власти, а еще усилили их и укрепили все основы русского общества и государства. Не вправе ли мы после этого утверждать, что русский народ и русское общество во всех слоях своих способно принять и выдержать всякую дозу свободы, что советовать ограничить ее можно только в видах отстранения самосозданных больным воображением опасностей или (что еще хуже) под влиянием каких-нибудь затаенных, недобросовестных побуждений и враждебных России стремлений?
Итак, заключаем мы, и по отношению к силе и могуществу государства, по способности жертвовать ему всеми личными благами, и по отношению к пользованию государственною и гражданскою свободою - русский народ одарен замечательным политическим смыслом. По чертам верности и преданности государственным интересам, беспритязательности, умеренности в пользовании свободою, выказанным славянскими народами в Австрии, и в особенности в Сербии, мы можем распространить это же свойство и на других славян. Если Польша в течение исторической жизни своей показала пример отсутствия всякого политического смысла, то и этот отрицательный пример только подкрепляет наше положение, показывая, что искажение славянских начал, разъедавшее ее душу и тело, должно было принести и соответствующие тому плоды.