Татьяна Окуневская - Татьянин день
Борис:
Поймите, граждане, и трижды пейте с нами!
За счастье острое и колкое, как нож!
За девушку, звучащую стихами,
Единственную из земных Тимош,
Нет, мне не стоило на этот свет родиться.
Остынь, пропитанная водкой кровь,
Мне в этом доме предлагают чечевицу,
А мне нужна безумная любовь!
И Илюшино четверостишие:
Горбатова только могила исправит
Не знаю, помогут ли тут чудеса.
Он Танин талант незаслуженно хвалит
И ходит за водкой четыре часа.
Но в отношениях Борис сдержан: никаких пылких объяснений, трагедий, сцен. Работать иначе было бы невозможно. Он это понимает.
После Москвы, Лубянки здесь тишина.
Мария Львовна достала мне где-то сапоги, и я брожу и брожу по лесу, и все тогда легче, выносимее. Надолго я в Переделкино приезжать не могу, мы с Левушкой Маму одну ни на минуту не оставляем, как будто, если придет беда, мы сможем ее остановить.
Приехала в Переделкино в солнечный день, захотелось хоть пятнадцать минут побродить по лесу. Борис попросил пойти со мной. Он совсем не любит природу, никогда не гуляет, он взвинчен, и я интуитивно сжалась. В лесу он вдруг упал на колено и залепетал своей скороговоркой, чуть не плача:
— Сил больше нет… Я люблю вас, одну, навсегда. Я еще никогда никого не любил… Будьте моей женой… Я сделаю все…
Зачем, зачем он это говорит?! Остановить его! Все рушится! И наша работа, и моя почти влюбленность в его мужскую сдержанность!
Смотрю на него сверху, он такой жалкий в своих сапогах, в кепке, на колене, в луже… Какое чувство подсказало ему эту оперетту? Почем он не заговорил серьезно, просто?
— Я стану писателем, я достану комнату, буду зарабатывать. Все будет так, как вы захотите. Я знаю, что вы меня не любите. Я сделаю все, чтобы вы меня полюбили.
— Меня тоже могут арестовать.
— Я поеду, я пойду за вами, куда угодно. Я вас никогда ни в какой беде не брошу… даю вам клятву!!!
Я подняла его с колен. Мы побрели, не видя, куда ступаем. Я не знаю, что сказать, как его не обидеть…
— Вы молчите! Я понимаю, что не имел права говорить, пусть признание вас ни к чему не обязывает, но возьмите у меня в долг деньги, я же вижу, что иногда вы не приезжаете из-за того, что у вас нет денег на дорогу. У нас уже почти готово либретто сценария, мы получим двадцать пять процентов от договора, вы сразу же сможете отдать мне долг!
Так не хочется и трудно объяснить чужому человеку свое сокровенное, понятное мне одной.
— Борис! Мы с вами никогда не касались этой темы… Я не хочу замуж… никогда не хотела. И я не смогу вам объяснить, откуда ко мне пришло это. Когда я вижу свадьбу, когда открыто под руку появляются на людях муж и жена — и это значит мужчина и женщина, — мне всегда не по себе. Мне кажется, что печать в паспорте, дающая на это право, выдумана людьми для фальшивой морали, для прикрытия, может быть, даже цинизма, нельзя вот так напоказ идти с близким мужчиной, потому что тебе в паспорте поставили эту печать. Отношения мужчины и женщины должны быть скрытыми для глаз, тайными… Я не могу сказать близкому мужчине «ты». Я стесняюсь быта, живя в одной комнате…
Борис ничего не понял, перебил:
— Пусть будет так, как вы хотите, но только станьте моей, пусть даже тайной женой!
Я не могу, не смею сказать ему, что если бы и согласилась, то только из чувства благодарности.
— Дайте мне подумать до следующего приезда.
Я приехала через два дня. Борис так взволнован, что это видно всем, никого не слушает, не видит, отвечает невпопад, заглядывает в глаза, чтобы прочесть мое решение. А меня не отпускают, тянут в гостиную. Я поднялась к себе и тихонько постучала по батарее. Комната Бориса на первом этаже прямо под моей, и я стуком по батарее обычно вызываю его для работы. Через секунду Борис стоял в дверях, не дал сказать ни слова, бросился обнимать, целовать, хотел лечь в постель одетым, в сапогах, когда он их снял, в комнате стало удушливо от запаха, а потом из его горла вырвался мат…
Как я не умерла за завтраком от невероятности произошедшего и от стыда. Все смотрели на меня по-другому, все всё знали, в нашем маленьком доме все всё знают друг о друге. Борис сияет, сказал, что у него в городе дела, поехал со мной в Москву. Я провела день у окошка на Лубянке, а когда вернулась домой, застала накрытый стол, цветы, раки, шампанское. Борис торжествен, вымыт, выбрит. Он сказал Маме, что мы поженились.
Какое это несчастье все повторить сначала, как с Митей! Силой водить мыться, учить чистить ногти, соблюдать чистоту в туалете, не носить засаленные воротнички. Костюм и ботинки Борис надел как вериги, прося ни за что не выбрасывать сапоги. Папа в тот единственный раз, когда он видел Бориса перед своим арестом, сказал:
— Знаешь, у него есть что-то общее с Митей! Все это поколение идейно, но без интеллекта, без культуры, без духовности, без широты понимания, видения…
— Папочка, но ведь люди, наполненные идеей, интереснее пустых!
— Ты права, но иногда идеи просто прикрывают духовную пустоту, и, может быть, в идее есть все-таки корысть… Ну кем бы эти люди были без партийности? И получается, что, кроме партийности, у них нет ничего. Почему они под защитой идеи не образовывают себя?! С детства существует единственная идея: босиком, в голоде, в холоде стать человеком и приносить людям пользу. Так почему же они так рвутся к положению, даже незаслуженному?.. Тот же Садкович, Митя? Значит, в этом есть корысть?! Без корысти их путь был бы иным. В юности обязательно должна быть идея, и пылкая, и страстная, и какая угодно, но потом ею надо переболеть и должно начаться умное осмысление своей идеи, иначе она становится фанатизмом!.. А что у этого поколения?! Фанатично разрушать старое? Но в таком виде, как они есть, они не смогут создать новое. Страшнее убивать друг друга. Так было с христианством, так есть во всех революциях… Бедный ты мой ребенок, не увидеть тебе не только твоего Идена, а просто русского интеллигента, с душой, с порывами, с глубиной… А что было бы вообще с тобой, если бы меня тогда расстреляли?..
Слава Богу, либретто закончено, читали в гостиной и у Афиногеновых, понравилось. Афиногеновы пригласили Маму и Малюшку погостить у них несколько дней. Хоть несколько дней на воздухе, хоть несколько дней поедят досыта.
Семь звонков… На пороге молодой человек из Переделкино, начинающий поэт, зовут его, кажется, Костя. Неужели опять что-нибудь случилось?!
— Не волнуйтесь, мне нужно с вами поговорить…
Входим в комнату. Стоит. Молчит. Глупо улыбается. Взволнован. Неужели он посмел воспользоваться тем, что я одна…
— Вас прислал Борис? Вас зовут Костя?
Из всех в Переделкино он самый несимпатичный, грубый, резкий, сухой, неопрятный, как, впрочем, почти и все, руки даже за обедом грязные, лицо некрасивое, совсем без обаяния и как-то подкожно, скрыто — не русское, взрослее своих двадцати с лишним лет, не выговаривает буквы «Л» и «Р», но не такой косноязычный, как Борис. Я в Переделкино отломила костью кусочек зуба и уехала в город к зубному врачу, а вечером этот Костя прочел «послание Есенина»:
Черный ворон каркал громко…
Черный дым валил из труб…
Русь моя! Страна-сторонка!
Окаянная коронка
На больной Тимошкин зуб!!!
— О чем же вы хотите со мной говорить? Вы, конечно, сказали Борису, что едете ко мне?
— Да, сказал!
Нагло смотрит на меня, стоит, ноздри раздуты.
— Ну, спасибо, а то без его разрешения я не знаю, как себя вести.
Он сделал шаг и попытался меня обнять. Я отстранилась, растерялась от его наглости.
— Вы, может быть, влюбились в меня?!
— Да.
— А теперь повернитесь и выйдите из комнаты!
Снова сделал шаг ко мне.
— Убирайтесь вон!
Борису я, конечно, не рассказала, но остальные, кроме Бориса, все поняли. Костя сидел за столом мрачный, злой, но не выйти к столу не решился.
14
На Лубянке раньше года никто ответа не получает, передач не принимают. Мне надо ехать устраиваться на работу, деньги за либретто кончились. Борис просит не ехать, жить пока на его деньги. Он добивается комнаты. А я задумала, раз все равно мне надо уезжать из Москвы, попасть к одному из старых русских мастеров театра, пусть они скажут, надо ли мне вообще быть артисткой или мой успех случаен.
Их осталось два: Синельников в Харькове и Собольщиков-Самарин в Горьком, в прошлом знаменитые русские артисты, теперь режиссеры и художественные руководители. Выбор решился просто: до Харькова денег не хватит. Схожу в Горьком, старинном, милом сердцу русском Нижнем Новгороде, узнаю, как добраться до театра. Театр тоже старинный, красивый. Спрашиваю: где кабинет Собольщикова-Самарина и в театре ли он? Все должно решиться сегодня же, ночевать негде. Вхожу. Здороваюсь.