Михаил Розанов - Соловецкий концлагерь в монастыре. 1922–1939. Факты — домыслы — «параши». Обзор воспоминаний соловчан соловчанами.
«В конце угрожающей речи перед строем, начальник Кемперпункта передал нас „товарищу Михельсону, который проведет моральный карантин до отправки на Соловки“. „Товарищ“ Михельсон, существо с изношенным лицом, в очках и хромой на одну ногу, прошел вдоль рядов, пытливо экзаменуя нас. Михельсон был известен по Крыму[11], где после Врангеля лично из пулемета расстрелял три тысячи белых, их жен и детей. После он отличался новыми зверствами во Пскове, и, наконец, в Холмогорах (о чем рассказывает Клингер на стр. 172). Шептали, будто здесь он — жертва интриг других чекистов, опасавшихся растущего влияния Михельсона на Дзержинского… После обыска, вскоре проведенного самим Михельсоном с несколькими подручными, один из них прочел список чекистов из нашей партии. К великому изумлению, больше десяти человек покинули наши ряды и ушли в особый барак. Двое из них внешне были столь импозантны и благородны, что я никогда бы не поверил тому, кто назвал бы их мне чекистами. (Такими же словами, но о других чекистах в его этапе отзывается Зайцев на стр. 55 и 56, особо выделяя „колоритного“ Николая Александровича Иванова, в прошлом подполковника артиллерии Кронштадской крепости. „Благодаря провокациям его и его жены, много московской аристократии и интеллигенции отправлено ГПУ к праотцам“.)
Во время обыска Калугин подошел к Михельсону и что-то тихо сказал ему, указывая на уголовников из нашего вагона. Михельсон взглянул на них и спокойно спросил: „Кто ударил котелком тов. Калугина? Сознавайтесь сразу. Откажетесь, сию же минуту пристрелю вот этих четырех“. Не прошло и минуты, как из группы был вытолкнут один парнишка. Его увели. Таким же методом, на сей раз за кипяток, которым ошпарили Калугина, выудили еще двух. Спустя полчаса нас отмаршировали к берегу моря и показали три трупа с головами, пробитыми пулями. Калугин застрелил их собственной рукой. Тут мы все уяснили себе, что такое СЛОН и „счет чекиста“».
Описывая дальше обычные в Кемперпункте ночные работы без отдыха, сна и пищи, во время которых потерял сознание и умер вице-губернатор Павел Иннокентьевич Попов, Седерхольм подводит итог:
«Четыре дня прошло, как мы оставили Петербург, и вот шестерых уже нет в живых: троих убили, двое умерли в вагоне, шестой Попов, седьмому прострелили плечо. На другой день нам зачли приказ местной „коллегии“ о расстреле уголовников. Не могу понять, когда же у этой „коллегии“ оказалось время собраться, обсудить вину, вынести приговор и привести его в исполнение. Выходит так: сначала расстреляли, а потом уже „оформили“ приговором. Ведь Калугин застрелил их меньше чем за полчаса после своей жалобы Михельсону. А сам Михельсон, „председатель коллегии“, некоторое время пропел в нашем бараке после того, как увели трех уголовников, да и сам он потом показывал нам их трупы „как пример на будущее“».
* * *По всем советским тюрьмам и подвалам ГПУ в сотнях вариаций, действительных или присочиненных, путешествовали рассказы о соловецком мучителе на Поповом острове в Кемперпункте ротном Курилке, кто с 1928 по 1929 год и вначале 30-го «крестил» всех новых соловчан, проходивших через его карантинную роту.
«Летопись» наша уже подошла к 1928 году — году начала его власти, а мы никаких подробностей о нем так и не знаем. Из статей Отрадина в НРСлове выясняется, что Курилка уже подвизался в ротах общих работ в кремле, не ясно только водным, ротным или нарядчиком и, надо полагать, уже зарекомендовал себя верным псом. Иначе не откомандировали его с острова на (материк) принимать и перемалывать лагерных новобранцев, выбивая из них остатки надежды советскую законность и человечность и вбивая в них страх безнадежность. Тысячи и тысячи таких — от академиков и архиепископов до шпаненков и безграмотных узбеков и туркменов — прошли сквозь «огонь, воды и медные трубы», уготованные Курилкой. Курилка показал образцы, как «брать в оборот» соловецкие пополнения и его методы незамедлительно нашли способных последователей на всех вновь открываемых командировсках УСЛОН, а и в Севлаге. Из наших летописцев только Никонову-Смородину выпал жребий выдержать тяжесть его длани и понять, почему вплоть до весны 30 года из всех концлагерей на море, в Карелии и Архангельской губернии неслись вопли истязуемых, сначала услышанные за кордоном и наконец-то глухим в таких делах ГПУ, и побудили его еще раз — и не последний — свалить собственные преступления на подъяремных холопов поневоле или зверей по натуре.
Пусть теперь уж сам Никонов расскажет, как его этап в 600 человек летом 1928 года был «крещен» на пересылке:
«Партию нашу — пишет он — окружили конвоиры (стр. 93, 94 и 95). Полчаса ходьбы, и мы у проволочного ограждения. Из барака вышел рослый человек в военном обмундировании и с места обдал нас потоком грязной брани. Это и был Курилка, человек крикливый, с жестоким нервным тиком лица. — Что вы их сюда привели? — орал он на конвоиров, гримасничая, будто от острой боли. Промуштровать их, да хорошенько!
Нас погнали дальше, к самому морю, на довольно широкий дощатый мол. Красноармейцы сдали нас Курилке с его командой. Начался опять, как неизбежный ритуал, нудный личный обыск, ощупывали самих, одежду. Но вот обыск окончен и раздалась команда: — Стройся по четыре в ряд! Низенький, но коренастый крепыш отделился от начальства и резким голосом, кипятясь непонятной злобой, принялся обучать нашу пеструю ораву военному строю, пересыпая команду потоками ругани шпанского образца. Дико было видеть, как епископы и священники в рясах и престарелые монахи, почтенные люди науки повертывались в строю сотни раз направо и налево под команду горлана-изувера, не устававшего притом же ругаться под угрожающее щелкание затворов винтовок прочих охранников. Наконец, после трех-четырех часов муштры и обучения идиотскому „здра!“ этап повели внутрь ограды. Натискали нас в барак так, как не приходилось видеть ни в тюрьмах, ни в подвалах. Но только мы разместились, как новая команда выгнала нас вон. Началось заполнение анкет. Двадцать пять „имяславцев“ в нашем этапе отказались назвать свои имена и их поставили на валуны. Почти целые сутки выстояли они под дождем и холодным ветром с моря, но имен так и не открыли „Антихристу“. Впрочем, и нам было не легче. После анкет сразу погнали на пристань, и под крики десятника, по здешнему — „гавкало“, начали погрузку бревен из штабеля. Здоровые и больные, старые и молодые — тут различий нет, работай до изнеможения. В одурелой голове ни единой мысли… Все шатаются от усталости… Проработали всю ночь и утро и к полудню вернулись в барак. На валунах по-прежнему безмолвно стоят „имяславцы“. На обед и „отдых“ нам дали два часа… И снова усталых, полусонных отмаршировали на новую работу — очищать какую-то площадь под непрерывную брань надзирателей. Не дав закончить очистку, конвоир повел нас обратно и с угрозами и ругательствами через минуту приказал бежать. Сам бежал сбоку, поминутно щелкая затвором и орал: — Не отставать! Убью!
Кому и зачем нужен был этот бессмысленный и беспощадный бег, я и посейчас не знаю (Редактор книги в сноске поясняет: „Такова там система: — довести до полного истощения сил телесных и духовных и этим сразу сломить силу И волю к сопротивлению“.)
…Добрели до проволоки. И едва глазам верим: „имяславцы“ все еще стоят на своих местах… Из барака выходит ротный Курилко и злорадно оглядев нас полумертвых, стал вызывать по списку.[12] Отсчитав полтораста человек, нас спешно погрузили на пароход и повезли на Соловки».
Им посчастливилось. Быстро распрощались с Курилкой. Вот зимним этапам — тем доставалось полной мерой.
Так было при Курилке с начала 1928 и почти до весны 1930 года, когда из Москвы прислали следственную комиссию, чтобы попутно отблагодарить Горького за ложь о Соловках, которую от его имени распространяли по всему свету.
О положении на Кемперпункте в 1923, 24, 25, 27 и 28 годах мы привели наиболее характерные выдержки из воспоминаний летописцев. Лишь Ширяев, видимо, из-за краткости пребывания там, вообще не нашел ничего достойного отметить, но за него, за 1923-й год, рассказал Мальсагов. Лишь по пути на остров в ноябре 1923 года Ширяев, как бы между прочим, записывает:
«…Ящик, самый обыкновенный деревянный ящик, но из него вверху торчит взлохмаченная голова, а с боков — голые руки. Это шпаненок, ухитрившийся на Кемской пересылке проиграть с себя все. Блатной закон не знает пощады: проиграл — плати. Не знает пощады и ГПУ: остался голый — мерзни. Ноябрь на Соловках — зима. Руки шпаненка посинели, ноги отбивают мелкую дрожь». Возможно, этот рейс парохода был последний. Иногда, впрочем, навигация продолжалась и в декабре. Море, скованное льдами, прекращало связь пересылки с островом обычно до середины или конца мая. Ни одного человека ни пешком, ни с лодкой никогда с материка на Соловки зимой не отправляли и никакой, даже самый озверелый и отчаянный конвой не пошел бы сопровождать этапы за сорок — пятьдесят верст по замерзшему, в торосах, но с трещинами и полыньями морю. Кто-то и тут оказал медвежью услугу Солженицыну, и он на той же злосчастной 32-ой странице записывает: «Потом крикнет конвой: — В партии отстающих нет! И, клацая затворами, зимой погонят по льду пешком, волоча за собой лодки, — переплывать через полыньи».