Павел Курлов - Гибель Императорской России
Дальнейшая жизнь в Минске протекала довольно спокойно, хотя частичные забастовки на политической почве и продолжались. Находившиеся в Минске кавалерийские части были заменены второочередным полком казаков Кубанского войска. По прибытии полка в город я пригласил однажды всех казачьих офицеров к обеду. Когда мы садились за стол, я обратил внимание на один пустой прибор и сделал замечание прислуге. Услышав это, командующий полком войсковой старшина сказал мне, что тут — их вина, так как к обеду не явился внезапно заболевший полковой адъютант. Я выразил сожаление и затем забыл об этом инциденте. На следующее утро полицеймейстер доложил мне при рапорте, что казачий офицер, о болезни которого накануне был разговор, ночью скончался, и вынос тела для погребения из военного госпиталя назначен в 4 часа дня. Несмотря на неурочность времени похорон, я не расспрашивал полицеймейстера о ее причинах, так как при рапорте обсуждались серьезные вопросы, и только сказал, что буду присутствовать при погребении. Когда в 4 часа я подъехал к военному госпиталю, то у здания стояла в конном строю полусотня казаков с хором трубачей, а у подъезда собрались командующий полком и все офицеры. На мой вопрос, где находилось тело покойного, мне указали на расположенный рядом с главным зданием одноэтажный деревянный барак. Я стал подниматься по ступенькам крыльца барака, как полицеймейстер, быстро подойдя ко мне, просил внутрь не входить, так как офицер умер от сыпного тифа. Я возразил, что об этом нужно было доложить своевременно, а что в настоящую минуту я сыпного тифа не испугаюсь и буду присутствовать при отпевании. Моему примеру последовали все офицеры, и мы подошли к запаянному металлическому гробу. После краткой литии гроб был поставлен на катафалк, и процессия направилась к кладбищу, причем я всю дорогу шел пешком за траурной колесницей. Тело было опущено в могилу, и я уже собирался уехать, когда командующий полком обратился ко мне с заявлением, что общество офицеров и казаки очень тронуты моим вниманием к их покойному товарищу, а потому просят меня разрешить им выполнить старый казачий обычай. Не понимая хорошо, в чем дело, я конечно, на это согласился. К моему удивлению, я увидел перед воротами кладбища не только указанную выше полусотню, но весь полк в полном составе, который, в силу упомянутого командующим полком обычая, окружил мою коляску и сопровождал меня до квартиры.
Наступил октябрь месяц. Все железнодорожные линии Минского узла, как, впрочем, и всей России, забастовали. 16 октября городской голова сообщил мне, что прекратили работы служащие водопровода и ожидается забастовка персонала электрической станции. Я тотчас же отправился в эти учреждения и заменил забастовавших рабочих вызванными солдатами, благодаря чему рабочие просили разрешения встать вновь на работу и водопровод, и электрическая станция начали действовать совершенно правильно, причем функционирование этих учреждений уже не прекращалось в последующее время. С электрической станции я проехал на вокзал, где уже в течение нескольких дней стоял в карауле батальон резервного пехотного полка для охраны зданий и мастерских. Мне доложили, что никаких эксцессов со стороны железнодорожных служащих не было. Когда я проходил через зал 1-го класса, ко мне подошел один из контролеров службы сборов Жаба и обратился с просьбой разрешить собрание железнодорожных служащих. Я ответил, что ничего против этого иметь не буду, если такое ходатайство будет предъявлено мне со стороны начальника дороги.
«А вы разве не получали никаких указаний из Петербурга?» — спросил меня неожиданно Жаба и на мой отрицательный ответ заметил: «Ну, не сегодня-завтра получите».
Я не придал в то время этому разговору особого значения и только через несколько дней понял, что революционные партии заботились гораздо больше об осведомлении своих провинциальных товарищей о положении дел, чем министерство внутренних дел — губернаторов.
Вечером начальник дороги и повторил мне просьбу, с которой обращался Жаба, и я разрешил собрание в 9 часов утра на следующий день под личной ответственностью управляющего. Утром 18 октября последний заезжал ко мне еще раз, спрашивая, не изменил ли я своего решения, причем в разговоре упомянул о каком-то манифесте, на что я не обратил особого внимания. Только потом, при рапорте полицеймейстера я задал ему вопрос, о каком манифесте идут разговоры? Полицеймейстер ответил, что он только что хотел мне об этом доложить, и объяснил, что в аптеке Венгерова выставлен будто бы высочайший манифест о конституции. В это время в мой кабинет вошел вице-губернатор и, крайне взволнованный, показал мне Манифест 17 октября, отпечатанный в частной типографии, спрашивая меня, не надлежит ли его распубликовать в законном порядке? Я ответил, что ему должен быть известен этот порядок обнародования высочайших манифестов; что никакого манифеста я не получал, а равно и не имел до сего времени каких бы то ни было указаний по этому поводу от министра, посему мы опубликуем его, когда получим официальным порядком. В дальнейшем разговоре я высказал свое опасение, как бы появление манифеста частным образом не вызвало среди населения опасного недоумения, особенно ввиду царившего в последние дни тревожного настроения, и подтвердил полицеймейстеру в точности держаться порядка, выработанного перед этим в особом совещании под моим председательством, на случай волнений. Этим порядком предусматривалась, между прочим, немедленная присылка ко мне конных вестовых на случай перерыва телефона. Наконец я получил высочайший Манифест 17 октября от министра внутренних дел, приказал затем вице-губернатору приступить к немедленному его обнародованию, а полицеймейстеру — доносить мне без замедления о всяком движении в городе.
Столь несвоевременная рассылка манифеста, которая, вероятно, имела место не только по отношению ко мне, но и по отношению к другим губернаторам, повлекла за собой неизмеримые, вредные для всей России последствия. Если принять во внимание, что самый текст манифеста заключал в себе лишь обещания будущих законов, необходимо было о содержании его заранее поставить в известность губернаторов, преподав им определенные указания об общей и единообразной деятельности местных властей при разрешении, по опубликовании манифеста, вытекающих из него практических вопросов. В равной мере неопределенен был и высочайше утвержденный доклад графа Витте, так как он далеко не содержал в себе необходимой с точки зрения правильно понимаемой государственной власти точности и твердости. Произошло нечто невообразимое: в каждой губернии манифест истолковывали и применяли по-своему, что одно представляло уже большую опасность при стремлении антиправительственных партий толковать манифест в самом широком смысле. Отсюда — смута в умах народа, разразившаяся эксцессами и чуть-чуть не доведшая Россию до революции, если бы ее не остановил твердой рукой вновь назначенный тогда министром внутренних дел П. Н. Дурново.
Около полудня мне донесли, что толпа с красными флагами — эмблемой анархии, недопускаемой даже республиканскими правительствами, с надписями «Долой самодержавие» двигается к губернаторскому дому. Вскоре она запрудила всю площадь, я вышел на балкон, и один из руководителей манифестации обратился ко мне с ходатайством принять депутацию, которая представит мне пожелания «свободного» народа. Я обратился к толпе, и поздравив граждан с великой милостью Государя, высказал убеждение, что народ сумеет в такой торжественный день сохранить порядок. Одновременно я просил депутацию войти в мою квартиру.
Революционная пресса обвиняла меня в том, что депутация была встречена в подъезде дома казаками, которых я вызвал. Обвинение, в основе которого лежит недоразумение, а вернее — преднамеренное искажение истины. Дело в том, что с момента вступления в Минск кавалерии, казармы которой были расположены в большом отдалении от центра, а во дворе губернаторского дома находились прекрасное помещение и конюшни, дежурная кавалерийская часть занимала это помещение. Встревоженные криками толпы, казаки выбежали в подъезд дома по собственной инициативе.
Депутация вошла в зал и обратилась ко мне не с просьбой, а предъявила ряд требований, в числе коих было требование о немедленном освобождении всех политических и административных арестантов и о выводе из гор. Минска казаков. Я ответил, что, во-первых, манифест заключает в себе волю Государя об издании законов, гарантирующих Его подданным некоторые свободы, и что до издания таковых я должен руководствоваться законами существующими, придерживаясь в своей деятельности общего, преисполненного милости к народу, характера манифеста. Во-вторых, казачий полк расквартирован в Минске по распоряжению военного начальства, и я не имею ни власти, ни права изменить это распоряжение, что засим, арестованные по политическим делам находятся в ведении следственной власти и прокурорского надзора, от которых и зависит решение вопроса об их освобождении, и, что, наконец, ввиду торжественности настоящего дня, я освобождаю от ареста содержавшихся по моим обязательным постановлениям. Последнее распоряжение я тут же приказал привести в исполнение, а затем обратился к депутации с просьбой удержать своим влиянием толпу народа от всяких беспорядков. В ответ на такую просьбу я неожиданно получил совершенно дикое возражение: не думайте, сказал один из депутатов, что войска по вашему приказанию будут стрелять в народ. На это я должен был заметить, что стрелять я ни в кого не собираюсь, но что беспорядков в городе допустить не могу.