KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » История » Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940

Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Алексей Зверев, "Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

«В Париже нас было тысяч восемьдесят, — много лет спустя утверждал он в этих мемуарах, сильно завышая цифру. — Но мы как-то не мозолили глаза. В этом колоссальном городе мы растворялись как капля в море. Через какой-нибудь год мы уже считали себя настоящими парижанами. Мы говорили по-французски, знали все, что творится вокруг нас, всюду работали с французами бок о бок и старались подражать им во многом». Это, кажется, очень недостоверное свидетельство или, во всяком случае, такое, которое говорит только об опыте самого свидетеля. На его выступлениях и правда бывали сливки французского общества, короли экрана, особы царской крови — то Альфонс Испанский, то Густав Шведский. Париж — там Вертинский прожил до 1933 года — стал для него почти таким же освоенным местом, как родной Киев или Москва, где прошла блестящая артистическая юность первого русского шансонье. И потом, когда дорогой длинною попал он в края, очень удаленные от Сены, — в Шанхай, Палестину, Нью-Йорк, — Париж по-прежнему оставался для него мерилом всех вещей. А его чисто французская сценическая манера: оттенок насмешки, привкус жеманства, безупречно выдержанная маска Пьеро — стала просто откровением для соотечественников, когда длинная дорога увенчалась возвращением к исходной точке.

Но случай Вертинского нетипичен, и не оттого лишь, что Вертинский один из очень немногих действительно знаменитых русских изгнанников, которые, в силу разных побуждений и обстоятельств, вернулись (причем во времена, когда это означало без преувеличения смертельный риск). Этот случай нетипичен еще и в том отношении, что приспособиться к парижской жизни так легко и естественно, как Вертинский, смогли лишь очень немногие. Не в языке тут было дело — язык худо-бедно выучивали, а многие его знали еще с гимназии, — и даже не в необходимости овладеть французскими понятиями, усвоить французские установления, этикет, социальные нормы, традиции, правила. Чаще всего удавалось и это, но почти никогда не исчезало у русской диаспоры ощущение, что они здесь посторонние.

Что феерический город по берегам Сены стал для них пристанищем, но не домом. Что пребывание в нем, пусть растянувшееся на десятки лет, все-таки вызывает мысли не о постоянстве, а о транзите.

Не притуплялось чувство, которое выразил поэт Аминад Шполянский, избравший звучный псевдоним Дон-Аминадо:

Не уступить. Не сдаться. Не стерпеть.
Свободным жить. Свободным умереть.
Ценой изгнания всё оплатить сполна.
И в поздний час понять, уразуметь:
Цена изгнания есть страшная цена.

Глава третья

«Не ты ли сердце обогреешь…»

Маршруты Вертинского и Дон-Аминадо непредумышленно соприкоснулись: на карте да и по срокам. Они были почти ровесниками (Шполянский только на год старше) и оба числили себя киевлянами. Певец родился в этом городе. Писатель, чьи юморески перед революцией украшали популярный «Новый сатирикон», окончил в Киеве юридический факультет.

В мемуарах Дон-Аминадо «Поезд на третьем пути» — они изданы в 1954-м, за три года до его смерти, — Вертинскому посвящено полстраницы. Автор вспоминает последнюю военную зиму, когда фронт глухо ворочался, но еще держался, а в столицах модными стали вечера в пользу раненых, которые «превосходили по роскоши все прежде виденное». После сеанса гражданской мелодекламации, к восторгу нарядных дам, появлялся надушенный тенор с песней Индийского гостя из «Садко» или гремел удалой хор — «Вдоль да по речке, вдоль да по быстрой». Но гвоздем программы было выступление Вертинского, которого сопровождал шлейф почитателей. Критика не принимала его всерьез, а напрасно: «В эпоху упадка, предшествовавшего войне, и в период развала, за ней последовавшего, надрывные ритмы аргентинского танго и манерная сухая истерика столичного Арлекина являли собой два звена единой цепи — начало конца и самый конец».

Вздрагивающие сурдины, гавайские гитары, притоны, где «лиловый негр вам подает манто», — по прошествии десятилетий, стерших самую память о Серебряном веке, все это кажется Дон-Аминадо угаром перед катастрофой: песенки, распутство, танцы до утра, буфеты с рябчиками и хлопаньем пробок. К Арлекину он, конечно, не вполне справедлив (возможно, еще из-за неприятного совпадения, в котором легко было ощутить нечто символическое: 25 октября 1917 года, в тот самый день, когда кончилась былая Россия, стены Москвы пестрели афишами «Бенефис Вертинского»).

Все-таки популярность Вертинскому принесли, уж конечно, не одни лишь «подёргивания, откровения и телодвижения». Этот Пьеро в самом деле был идолом и олицетворением Серебряного века с его изломанностью, пряной чувственностью и неистребимым оттенком декадентства. Однако по отношению к эпохе, о которой годы спустя Ахматова беспощадно сказала: «Страшный праздник мертвой листвы», — у него всегда сохранялась некая неотчетливо ощутимая дистанция. Он пел о своем времени, но его не воспевал. Вертинскому вправду казалось, что он тот «маэстро бедный», которого утешает желтый ангел, спрыгнувший с потухшей елки. Песенка, где выражено самое характерное для него настроение, — «Желтый ангел» — была сочинена уже в эмиграции, в Париже:

Звенят, гудят джаз-баны,
Танцуют обезьяны,
Мне скалят искалеченные рты.
А я, кривой и пьяный,
Зову их в океаны
И сыплю им в шампанское цветы.

В эмиграцию Вертинский уезжал — вернее, бежал — из Севастополя, на пароходе «Великий князь Александр Михайлович», 14 ноября 1920-го, когда последние врангелевские части отчаянно обороняли от красных сопки, с которых простреливался весь город и порт. В своей автобиографической книге «Дорогой длинною» он предпочитает опустить подробности, изображая дело так, что уехать его побудила просто «страсть к приключениям, к путешествиям, к новому». Книгу Вертинский писал на склоне лет, став советским гражданином, и подлинность многих эпизодов, которые в ней изложены, сомнительна. Однако достоверна хронология. Всю Гражданскую войну Вертинский, раньше многих успевший познакомиться с методами Чека, концертировал на юге, занятом белыми. Затем был Константинополь (кабаре «Черная роза», куда к нему пыталась устроиться Любовь Белозерская, и загородный сад «Стелла»), а там дорога повела в Бессарабию и — вынужденно — дальше: певца выслала румынская полиция, недовольная тем, что эмигранты рыдают, слушая «В степи молдаванской», первую его песню, написанную в изгнании. До Парижа Вертинский добрался — через Польшу, через Берлин — только в 1927 году.

Тут его ждал большой, настоящий успех, хотя кое-кто из русских парижан встретил Вертинского настороженно, подозревая, что он недостаточно стоек в неприятии большевизма. Может быть, дошли какие-то слухи о неудачной попытке вернуться на родину: в 1922-м, мучимый тоской, Вертинский обращался в советское представительство в Варшаве, однако получил отказ. Роман Гуль вспоминает одного своего знакомого, который презрительно бросил: «У Вертинского красные подштанники!» Тем не менее в зале на его концертах никогда не было свободных мест. Он пробовал петь по-французски, однако быстро оставил эту затею. Русских увеселительных мест, всяческих «буате де нюи» в Париже тогда было предостаточно. И все они были бы счастливы заполучить Вертинского.

Он написал тогда свои лучшие песни: «Мадам, уже падают листья…», «Сумасшедший шарманщик», «Рождество в стране моей родной». Послушать его в «Казбек» и в «Эрмитаж» приезжала вся русская артистическая богема, он общался со звездами мировой величины. В мемуарах Вертинский пишет, как танцевал танго с Анной Павловой, как у него на плече рыдала, вспоминая свои триумфы в Мариинском театре, Матильда Кшесинская. Он дружил с Сергеем Лифарем, одним из премьеров дягилевского балета и великим знатоком цыганского пения. После концерта он до утра сидел за столиком в компании Шаляпина и Ивана Мозжухина, самого знаменитого из русских актеров, игравших в немом кино.

Под его пером, правда, все это сильно напоминает пир во время чумы: и виденные им миллионщики из тех, что карикатурно описаны Ал. Толстым, — нефтяной магнат Леон Манташев, и еще один, промотавший огромное состояние Тапа Чермоев, который кочевал из кабака в кабак, сопровождаемый оравой шумных племянников, — и сами кабаки с непременными боярами и тройками на обоях ручной выделки. С кулебяками и расстегаями, с тысячными чаевыми. С «князьями», которые в действительности служили кавалерами на содержании у стареющих богатых американок, с балалаечниками в малиновых рубашках, с бывшими гвардейцами, затянутыми в голубые казакины и поражавшими клиентов своим изысканным, аристократичным французским выговором.

Однако Вертинский, хоть он и называл себя усталым старым клоуном, на самом деле был как дома «в вечерних ресторанах, в парижских балаганах, в дешевом электрическом раю». Глава о Париже в его мемуарах заканчивается описанием встречи с одним французским сенатором, которому Вертинский «доказывал преимущества и силу новой, советской морали перед старой, догнивающей моралью Запада». У покаявшихся чтобы вернуться можно прочитать и не такое, однако сняться с места, двинуться на Восток Вертинского побудили отнюдь не какие-то «смутные надежды», питаемые приближением к советской границе. Надежды придут позднее, а пока Вертинский просто уловил, что золотая пора русского Парижа кончается. Шел 1934 год. В Европе делалось неспокойно. Народный фронт выводил тысячи своих сторонников на парижские улицы, шли митинги протеста против очень явной угрозы наступления фашизма. Искусство Вертинского становилось невостребованным и ненужным.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*