Александр Чудинов - Французская революция: история и мифы
И даже тот единственный из приведенных Н.М. Лукиным пример, когда "кулаки" оказали вооруженное сопротивление властям, попытавшимся проверить их запасы зерна, не слишком вписывается в логику "классовой борьбы". В бою против национальных гвардейцев ферму семейства Шаперон, наряду с хозяевами, защищала и их работница[122], то есть, по классификации Н.М. Лукина, представительница "сельского пролетариата". И подобный "единый фронт" разных категорий сельских жителей отнюдь не исключительный случай."…Очень часто сопротивление реквизициям, исходившее от зажиточной верхушки деревни, находило поддержку не только у крестьян-середняков, но и у деревенской бедноты, покупавшей хлеб у своих зажиточных соседей, а потому относившейся враждебно ко всякому вывозу хлеба из пределов коммуны. В этих случаях властям дистрикта и депутатам в миссиях приходилось иметь дело с единым контрреволюционным фронтом всего сельского населения"[123].
Даже если судить только по собранным Н.М. Лукиным данным, складывается впечатление, что узы солидарности внутри деревенского мира были намного сильнее противоречий между составлявшими его категориями сельского населения. И даже попытка властей внести в него раскол путем поощрения доносительства на нарушителей "максимума", похоже, не имела успеха. Во всяком случае, сам автор статьи, хотя и предполагает, что, "по-видимому, система доносов действительно была распространена довольно широко"[124], находит лишь два примера правдивых доносов и один — ложного. Впрочем, чуть ниже он отмечает: "…Часто бедняк, вынужденный покупать у соседа хлеб выше таксы, являлся соучастником нарушения закона, а потому не был расположен выступать в роли доносчика"[125].
Содержащийся в статьях Н.М. Лукина обильный фактический материал не дает никаких оснований предполагать, что малоимущие слои сельского населения в силу каких-либо специфических, групповых ("классовых") интересов могли бы противопоставить себя деревенскому миру в целом. Такие интересы у них, конечно, были. Автор приводит немало примеров того, что сельскохозяйственные рабочие, не имевшие своей запашки, зачастую сталкивались с отказом соседей продавать им хлеб по цене "максимума". Однако не будем забывать, что и сами рабочие брали за свой труд оплату выше "максимума". И сельские муниципалитеты, "где наблюдалось засилье зажиточного и среднего крестьянства", точно так же покрывали нарушения "максимума" заработной платы, как и "максимума" цен на хлеб. Это были внутренние противоречия достаточно закрытого мира деревни, решавшиеся им самим.
Приводимые Н.М. Лукиным факты не дают ни малейших оснований для его же тезиса: "Продовольственная политика Конвента, встречавшая упорное сопротивление со стороны всех категорий крестьян-собственников, могла проводиться только при содействии властям деревенской бедноты"[126]. Это положение опирается не на результаты анализа источников, а выводится из заранее заданной идеологической схемы и несет в себе ярко выраженный заряд политической пропаганды. Достаточно заменить в приведенной фразе слово "Конвент", скажем, на "Совет народных комиссаров", и мы получим готовую формулу политики ВКП(б).
Впрочем, это далеко не единственное противоречие между данными источников и схемой в "аграрных" статьях Н.М. Лукина. Идя от нее, он то и дело выдвигает те или иные тезисы, которые, обращаясь к фактической стороне дела, сам же и опровергает. Вот, например, как ему виделась одна из возможных мер практической реализации союза Конвента и сельской бедноты: "Это содействие деревенских санкюлотов продовольственной политике Конвента могло дать существенные результаты, если бы революционное правительство действительно повернулось лицом к пролетариям и полупролетариям деревни, обеспечив им влияние в сельских муниципалитетах, наблюдательных комитетах и народных обществах…"[127] Исходя из изначально заданной идеологической схемы, подобная программа действий выглядит вполне логично, поскольку представляет собой кальку с политического опыта большевиков, создававших комбеды и целенаправленно "корректировавших" результаты выборов в сельские советы, чтобы обеспечить в них решающий голос бедноте. Однако могли ли на практике бедняки французской деревни взять на себя ведущую роль в местных органах власти? Едва ли: всего лишь несколькими страницами ранее Н.М. Лукин, ссылаясь на исследования французских историков, сам же отмечал, что "деревенская беднота (ménagers, manouvriers) была мало интеллигентна и слишком неорганизованна, чтобы забрать в свои руки муниципалитеты, а также наблюдательные комитеты и народные общества, — даже там где они составляли большинство жителей коммуны"[128].
Такие противоречия между идеологической схемой и данными источников пронизывают обе "аграрные" статьи Н.М. Лукина, причем последнее слово неизменно остается за схемой. Именно ею, а не результатами анализа источников, продиктован и конечный вывод обеих статей о том, что неспособность революционного правительства заручиться поддержкой сельской бедноты стала "предпосылкой" Термидора. По сути, этот тезис отражает скорее тайные страхи большевистской верхушки перед призраком "русского термидора"[129], нежели исторические реалии Франции конца XVIII в. В самом деле, как симпатии сельскохозяйственных рабочих к "робеспьеровскому правительству", даже если бы оно их "не лишилось", могли бы помешать термидорианскому перевороту, начавшемуся в Конвенте и уже через несколько часов благополучно завершившемуся в парижской Ратуше? На всем протяжении Французской революции жители деревни узнавали об очередном эпизоде борьбы за власть в столице лишь дни и недели спустя и никогда напрямую не влияли на его исход. Для большевиков же, опасавшихся, что угроза "русского термидора" исходит от "мелкобуржуазной" стихии многомиллионного крестьянства, напротив, союз с беднотой — их главной опорой в деревне — имел жизненно важное значение.
Таким образом, и в своих "аграрных" статьях, намного превосходящих в научном плане его предшествующие работы о Французской революции, Н.М. Лукин выступал в большей степени политическим пропагандистом, чем исследователем. А ведь эти статьи так и остались вершиной его творчества как историка Революции. Обещанная им книга о французском крестьянстве никогда не появилась, а наиболее известная из его последних работ о Французской революции — статья "Ленин и проблема якобинской диктатуры"[130] — была выполнена в жанре скорее экзегетики, нежели исторического исследования.
Поскольку Н.М. Лукин был одним из "отцов-основателей" всей советской историографии стран Запада[131] и, в частности, используя выражение Н.И. Кареева, "главным руководителем новой школы" историков Французской революции[132], его научные взгляды и подходы не могли не оказать огромного влияния на развитие соответствующих направлений отечественной исторической науки. О том, какие профессиональные требования предъявлял Н.М. Лукин своим ученикам, мы можем судить по его выступлению на совещании историков-марксистов в 1931 г., посвященном критике специалистов старой "русской школы": "…Признание диалектического материализма как единственно правильной философской теории и умение применять диалектический метод в своей специальной области является обязательным для всякого историка, претендующего называться марксистом"[133]. Подобный догматизм, превращавший марксизм из научной методологии в символ веры, носил жестко императивный характер: ведь "каждого антимарксиста приходится рассматривать как потенциального вредителя", — напоминал Н.М. Лукин формулировку одного из принятых незадолго до того постановлений Общества историков-марксистов[134].
Свои представления о профессиональном долге советских историков Н.М. Лукин подробно изложил в дискуссии с известным французским исследователем А. Матьезом. Относившийся в первые годы после Октябрьской революции с горячей симпатией к Советской России в целом и к ещё только складывавшейся тогда советской школе историков-франковедов, Матьез к концу 20-х годов постепенно избавился от былой эйфории и, придерживаясь уже гораздо более трезвого взгляда на ситуацию в СССР, весьма критически отозвался об идеологической экзальтации и догматизме советских историков нового поколения. Вот как он оценил господствовавший в советской науке метод изучения истории:
"Метод этот заключается… в поисках повсюду в прошлом борьбы классов, даже там, где эта борьба не подтверждается никакими документами. Одним словом, этот метод заключается в превращении исторической науки… только в априорную догму, которая и являет собой истинный марксизм, представляющий на практике подобие катехизиса. В итоге история становится послушной служанкой политической власти, которой она подчиняет все свои концепции, свои интересы, очередные лозунги, даже свои выводы"[135].