Рокуэлл Кент - Саламина
Я, плохо знавший жизнь, заверял их с жаром, что после моего возвращения все по существу будет как раньше, а они, знавшие, как потом оказалось, очень много, с безнадежностью хватаясь за соломинку, отвечали мне, что надеются на это. Мы пожали друг другу руки, и я отплыл.
Они знали о Саламине: Гренландия тесный мирок.
Мне говорили, что из всех женщин Северной Гренландии самой верной, благородной, самой красивой и вообще неотразимой была та, которая носила имя Саламина. Слишком хороша? Нет! Ведь это домоправительница однокомнатного дома. Если мое расставание с милой Анной и ее добрым Иоханом могла бы смягчить хоть одна мысль, то это была б мысль о Саламине.
Наше судно отходит. Все меньше и меньше становятся фигурки на холме над гаванью, носовые платки, которыми они машут, превращаются в белые точки. Вот они исчезли - впереди Уманак.
Датчане в Уманаке проявили искренний горячий интерес к устройству моей домашней жизни. Домоправительницу? Непременно. Вам обязательно нужна домоправительница. Можно взять Карен, но она стара и слаба. Или Марту, но Марту я не хочу брать. Да, Дорте красавица, но избалована. А Антуанетта "Афтенбладет", вечерняя газета, сообщает всем новости о вас. Что, Саламина? Да, она здесь. Нет, это бесполезно, она ни за что не пойдет. Вот, есть еще...
- Я хочу посмотреть Саламину, - прерываю их я.
Я знал одного молодого человека - хорошего парня, но с некоторыми низменными наклонностями. Он назначал по телефону свидания незнакомой девушке, а на назначенном месте прятался за колонну, чтобы сперва разглядеть, какова она. Парень действовал только наверняка; низкий, мудрый, гнусный способ. Я применил его.
- Сводите меня к ней, - попросил я. - Ни слова о том, для чего.
Теперь, оглядываясь назад на эту первую встречу с Саламиной, я вспоминаю свет, такой яркий свет, что он слепит мне глаза. Я знаю, что солнечный свет лился в окно, сноп лучей пересекал затемненный фон и ложился сияющим пятном на чисто вымытый пол. Я знаю, что на подоконнике стояла красная герань и горела огнем на солнечном свету, как киноварь. Я вижу комнату, пронизанную светом, который золотит даже тени в ней. Золотой свет, и в нем его источник - женщина.
- Но у меня трое детей, - сказала Саламина, так как я, конечно, сразу выболтал, зачем пришел, - и я их не оставлю.
Конечно, она не должна их оставлять. Пусть они тоже едут.
В кухне стало очень тихо. Саламина думала.
- Что ж, - сказала она, - тогда я поеду. Я поживу у вас немного и попробую. А если мне понравится, я останусь совсем.
Ух, и буря же была на другой день! По земле бежали потоки, все овражки превратились в реки. А ветер! Он неистовствовал во фьордах. Буря бушевала с утра весь день, до четырех. Затем в затишье, похоже было, что погода успокоится, мы отплыли. Набралась полная лодка: трое мужчин, две женщины, несколько детей, семь собак. Пассажиры были счастливы, когда несколько часов спустя мы еле добрались до промежуточной гавани, гонимые по пятам остервенелым белозубым штормом. В эти бурные часы внизу, под задраенным люком, Саламина, бродя по щиколотку в мокроте среди больных морской болезнью ребят, показала, чего она стоит. Она ухаживала за ними, подбадривала стонущую женщину, поддерживала ей голову. В гавани Саламина все вытерла, вычистила и привела в порядок помещение. Замечательная женщина!
Наше прибытие в Игдлорсуит было не меньшим событием, чем прибытие любой другой лодки. Как всегда, кто-то лазавший по горам заметил лодку еще издалека. Он поднял крик, повторенный как эхо всем поселком. Из домов повысыпали их обитатели, и, задолго до подхода лодки к берегу, на холме над гаванью уже собралась толпа народу. Может быть, в первый раз за всю свою жизнь Анна при подобных обстоятельствах не стояла ни на холме над гаванью, ни на берегу. Дым из трубы моего дома объяснял ее отсутствие.
На гору к моему дому поднималась громадная процессия: с ребенком за руку моя семья, мои собаки и все население, среди которого мои вещи были распределены так, чтобы как можно большее число людей имело основание идти с нами. Все вместе мы поднялись на гору, и все, или все, кто смог, вошли в дом.
- Дети, Саламина, вот мы и дома! А вот Анна...
Перед нами стояла Анна, одетая в свое лучшее платье, в безукоризненно чистом фартуке, который я дал ей, чтобы оберегать чистоту ее одежды. Она скромно стояла перед нами и, опустив голову, исподлобья глядела на нас, робко улыбаясь. Затем пошла навстречу Саламине, подошла к ней вплотную, приветливо протянула руки и хотела поцеловать ее. Но поцелуя не было, его никогда не будет. Сколько зла, сколько непримиримой вражды может породить один быстрый, холодный, рассчитанный взгляд! Анна сняла фартук, бросила его на скамью и вышла. Она ушла первая.
VIII. О СВОБОДА!
Как мал дом, в который мы вошли всей семьей: одна комната! В алькове помещаются нары, а над ними люк, ведущий на низкий и узкий чердак. Под полом низкий подвал. Его пришлось сделать по необходимости, так как дом стоит на склоне горы.
Зимой в нем было так же холодно, как на улице. Дом мой не рассчитан на семейную жизнь. В Уманаке, наняв Саламину со всем выводком, я сказал ей, что решил пристроить еще комнату.
Как-то вечером, вскоре после нашего возвращения, я рисовал, Саламина шила, а дети - их было только двое, одного ребенка она оставила в Уманаке, - дети уже спали. Саламина, опустив шитье, подняла глаза и сказала:
- Зачем вам пристраивать вторую комнату? Вполне хватит одной.
А я, в восторге, что избавлюсь от этой работы - мне еще нужно было строить сарай и кладовую, отозвался:
- Отлично! Будем и дальше жить как сейчас.
До сих пор Саламину беспокоило только то, что я сплю на полу. Она придирчиво относилась, как я впоследствии убедился, к соблюдению всяких приличий: для нее было важно, что говорят. То, что хозяин спит на полу, утверждала она, бросает тень на нее. Я настаивал, она плакала. Я сказал ей, что в Америке мужчины всегда уступают свой стул женщинам и предлагают им свою кровать.
Так мы жили вчетвером несколько недель, пока Фредерика, старшего ребенка, которому было около восьми, не забрали в Уманакскую больницу: у него начинался туберкулез.
Теперь нас осталось трое. Пожалуй, лучше сказать двое: из уст маленькой, тихой, как мышь, молчаливой пятилетней Елены редко можно было услышать произнесенное шепотом слово; она никогда не кричала. Она отвечала "да" поднятием бровей, а "нет" тем, что морщила свой маленький нос. Таков гренландский обычай. Елена могла сидеть целый час на краю нар, не шевелясь, без единого звука. Милый, пухлый, здоровый ребенок, игравший на открытом воздухе. Она приходила и уходила когда захочет, делала что хочет, была предоставлена самой себе, за исключением очень редких случаев, когда ей что-нибудь приказывали. Тогда она повиновалась немедленно, беспрекословно. Ее никогда не наказывали; гренландцы не наказывают детей. Не потому ли гренландские дети такие хорошие?
Я переложил на Саламину все заботы по хозяйству, взяв на себя только руководство кулинарным делом, что вызвало возражения с ее стороны. Она кое-что знала, научилась кое-где; все дело было в этом "кое-что". Саламина бывала довольна, когда ей показывали что-нибудь, о чем она не имела представления, - например, как печь бобы или готовить макароны с томатным соусом, но она не любила, когда я учил ее печь хлебы или говорил, что в соусе комки. Согласившись слушать, она легко выучивалась всему, но, выучившись, не терпела мужского вмешательства в дела, которые считала исключительно женскими.
Из-за хлеба у нас происходили невероятные сцены. Я показывал ей, как печь хлеб: разводил дрожжи, приготовлял кислое тесто, давал ему подойти. Саламина никогда раньше не имела дела с кислым тестом. Я месил тесто, ставил его на ночь, тепло укутывал от сквозняков. Потом разделывал его на хлебы и выжидал, когда они поднимутся. Саламина презрительно наблюдала за всем этим. И стоило мне только на минуту уйти, как она засовывала наполовину подошедшее тесто в еще не прогретую печь и губила всю выпечку. Снова я ставил хлеб - и снова она портила его своим вызывающим непослушанием. Однажды, поставив хлебы подниматься, я строго приказал Саламине не прикасаться к ним. Когда же спустя десять минут она засунула их в печь, я так взбесился, что вытащил хлебы и вышвырнул их на улицу. Это на минуту укротило Саламину; она ушла из дому в слезах. Я замесил тесто и выпек новый хлеб. Он получился, слава богу, великолепным. Этот случай решил дело. Теперь Саламина из настоящего кислого теста - другого она не признает - выпекает белый хлеб высшего качества, лучший из того, что мне приходилось пробовать в Северной Гренландии.
Если вы беретесь что-нибудь делать, то лучше уж делать это хорошо. Это, пожалуй, можно считать девизом Саламины. Она все делала хорошо и очень этим гордилась. Если бы мои камики не были хорошо скроены и сшиты, если бы мои анораки - хлопчатобумажные рубашки с капюшоном, какие носят все в Гренландии, - не были хорошо скроены, сшиты по мне и чисты, если бы дом не был всегда убран, а полы и скамьи чисто вымыты, она считала бы это позором для себя.