Н Кальма - Заколдованная рубашка
А чуть поодаль - группа женщин с детьми. У одной на руках грудной ребенок, но, видно, давно пропало у нее молоко, и она сунула плачущему младенцу пустой рожок. Волосы выбились у нее из-под платка и длинными беспорядочными прядями падают вдоль бледных щек. Она склонилась над ребенком, эта арестованная людьми мадонна, шагающая по этапу, и столько тоски, столько материнской любви и муки в ее лице, что дрожь пронизывала зрителя.
Смерть "политического", страдания матерей - это было прямое воззвание к справедливости, к милосердию. Картину художника подняли на щит. Поклонники Якоби уверяли, что "Привал арестантов" призывает к борьбе с грубым произволом, к торжеству человечности.
Недруги же уверяли, будто Якоби гоняется за модными темами, далек от всякой идейности. Краски его аляповаты и грязны, мастер он весьма посредственный, а исторические лица в его картинах выглядят как оперные статисты.
Наверное, истина лежала где-то посредине, то есть был Якоби старательный, но не слишком талантливый художник, умеющий вовремя находить тему, созвучную моменту. Умение это принесло ему известность и средства, позволяющие жить в Риме в старом палаццо на Виа делла Пинья. Студия его сделалась центром встреч русских художников и вообще русских, живущих в Риме или просто путешествующих по Италии. Здесь бывали Василий Верещагин, Риццони. Сам Валерий Иванович - манерный, с острой бородкой, в моднейшем костюме и широком, во всю грудь, галстуке, вряд ли сумел бы привлечь в свой дом такое избранное общество. Все знали, что хозяин дома может без конца и с увлечением говорить только о двух предметах: о себе самом и о своих творениях.
На первый раз это было еще терпимо, но при втором посещении люди уже норовили ускользнуть от словоохотливого хозяина. Палаццо Марескотти, с его старой лепкой и внутренним садиком с фонтаном и лимонными деревцами, само по себе тоже не могло бесконечно интересовать ценителей архитектуры.
Магнитом дома, его светочем и средоточием была жена Валерия Якоби, Александра Николаевна, "прекрасная Адександрина", или "Ангел-Воитель", как ее прозвали в Риме. Ходили слухи, что у Александры Николаевны в России остался первый муж, за которого ее выдали будто бы насильно, чуть ли не девочкой, что брак этот был очень несчастлив для нее и что Валерий Иванович увез ее от мужа-тирана тайно и только потом добился для нее развода. В картине "Привал арестантов" в женщине-мадонне Якоби изобразил Александру Николаевну. И так хороша была натура, что художник впервые сумел возвыситься над самим собой и сделать что-то настоящее.
12. "АНГЕЛ-ВОИТЕЛЬ"
Золотисто-рыжий вечер спустился над Римом. Постепенно затихали, будто таяли в сумерках, пронзительные голоса газетчиков, стук экипажей. Из крохотного садика палаццо Марескотти в открытые окна студии тек сладкий запах жасмина и зацветающих лимонов. В садике разговаривали и смеялись, и Александра Николаевна, позирующая в студии для портрета, узнавала издали голоса. Вот сказал что-то своим неторопливым, обстоятельным баском Владимир Ковалевский, русский юноша, биолог, посланный в Италию корреспондентом "Санкт-Петербургских ведомостей". Жизнерадостный и энергичный Риццони, модный портретист, рисующий красивых итальянок, ответил ему, и оба они чему-то засмеялись. А вот тихонько зарокотала гитара в руках горбатенького пейзажиста Латынина, и слышно, как Валерий Иванович требует, чтоб он спел непременно что-нибудь гусарское.
Александра Николаевна чуть пожала плечом: бестактно просить горбатого петь гусарские романсы. Но из сада уже послышался томный тенорок Латынина:
Мадам, за гусара замолвите слово:
Ваш муж не пускает меня на постой,
Но женское сердце нежнее мужского,
И, может быть, сжалитесь вы надо мной.
Я в доме у вас не нарушу покоя,
Смирнее меня не найти из полка,
И коль несвободен ваш дом от постоя,
То нет ли хоть в сердце у вас уголка?
Гитара смолкла на густом аккорде. В садике зааплодировали.
- Обожаю, черт возьми, наши романсы! - воскликнул Якоби. - Я хоть и не был военным, а вполне ощущаю их поэзию и ни за что не променял бы их на здешние сладкие серенады!
И снова кто-то зааплодировал его словам. А Верещагин знай пишет себе да пишет. Ни романс, ни аплодисменты до него, видимо, и не дошли: словно на дне моря человек... Недаром все русские художники в Риме называют его подвижником и уверяют в шутку, будто перед каждой новой картиной Василий Петрович идет в церковь - исповедоваться и причащаться. И ведь всего двадцать пять лет художнику, а он - стипендиат академии, и новая его картина "Ночь на Голгофе" будет, как говорят знатоки, событием в мире искусства.
Александра Николаевна смотрит на Верещагина. Скуластое лицо с темной редкой бородкой и усами, густые волосы на косой ряд - решительно ничего "художнического" в наружности. И вместе с тем это лицо, изглоданное одной страстью, отрешенное от всего обыденного и низменного. Художник то и дело вскидывает на модель острые, будто вытягивающие что-то из самой глубины глаза - и снова к мольберту.
- Василий Петрович, можно немного передохнуть?
У "Ангела-Воителя" голос был низкий, чуть хрипловатый. Ленивый, пленительный голос. Верещагин посмотрел растерянно. Медленно опускался он на землю.
- О, конечно, конечно! Милая, голубушка вы моя, я совсем вас замучил! - забормотал он. - Ох, какой же я осел! И вообще, я уже кончил на сегодня. Вот только волосы пройду кое-где. Никак не поймать мне это бледное, северное золото... Удивительного цвета у вас волосы, барыня моя!
И, говоря так, Верещагин все не мог оторваться от холста, все что-то трогал кисточкой, все нетерпеливо и жадно вглядывался в свою модель.
Александре Николаевне Якоби было немногим больше двадцати лет. Верещагин писал ее в короткой безрукавке, отороченной темным мехом, и зеленовато-сером платье, будто нарочно подобранном к цвету ее глаз. Но зрачок у нее был темный, почти черный и такие же темные ресницы и брови, и это придавало ее широкому, очень русскому и простому лицу выражение энергии и силы.
И фигура у нее была под стать лицу: не тоненькая, скорее даже полноватая, но сильная и гибкая. Она легко двигалась и красиво поворачивала голову с низко заложенной золотой косой. Верещагин как завороженный смотрел на эту косу.
- Никак не дается, ну никак! - бормотал он с напряжением. В руке он все еще держал кисть. - Да и не только цвет не получается. Мне вашу суть, ваше нутро надо выразить, а пока - только бледная тень.
Александра Николаевна увидела вдруг пальцы художника. Они дрожали, теребили кисть. Усмешка, проступившая было у нее на губах, исчезла. Все было очень всерьез.
- В чем же вы, Василий Петрович, видите мою суть? - медленно проговорила она.
- Вы - Жанна д'Арк. Вы - воительница за правду. В вас это сильнее всего говорит. Вы этим жаром так и полыхаете и тех, кто к вам приближается, опаляете, - угрюмо сказал Верещагин. - А я бездарен, не могу этого выразить.
Он отвернулся к окну. Стали видны его острые лопатки, выпирающие под черным глухим сюртуком.
"Господи, кажется, сейчас заплачет!" - с отчаянием подумала Александра Николаевна.
- Вы просто устали, дорогой друг! - Она быстро подошла к художнику, положила ему на плечо руку. - Завтра опять я буду вам позировать, и вы свежим глазом все поймаете, что хотели: и цвет волос, и мою, конечно, целиком выдуманную вами суть. А сейчас мойте руки, да пойдем в сад. Я слышу, нынче нашло много разного народа.
Верещагин, все еще поглощенный своей неудачей, начал хмуро отговариваться.
- Не упирайтесь, - перебила его Александра Николаевна. - Нынче обещался быть Мечников с маленьким Есиповым.
- Левушка? - оживился Верещагин. - Разве он еще здесь? А я воображал, что он давно где-нибудь в Сицилии, выбирает там самое гиблое болото для своей коммуны.
- В Сицилию он собирается, но, кажется, вовсе не по делам своей коммуны, - отозвалась Александра Николаевна.
- А для чего же?
- Кажется, там что-то назревает. Сицилийцы послали гонцов... Вы знаете, к кому, - осторожно выбирая слова, сказала "Ангел-Воитель".
13. ВСТРЕЧА НА УЛИЦЕ
Верещагин глянул ей в глаза.
- Ага, значит, не только заговорщица, но и вербовщица. И вербуете для Гарибальди наших, русских, - сказал он. - Ах, как я прав был в вашей сути! - И он снова повторил, что не пойдет к гостям. - Некогда, завтра надо рано вставать - ехать на этюды.
- Это для какой же картины? Для "Голгофы", или новую задумали?
Василий Петрович поежился. Суеверный, как все художники, он не любил говорить о своих новых работах. Но Александра Николаевна смотрела с таким добрым участием! Невозможно было ей отказать.
- Не знаю, право, интересно ли вам будет, - начал он смущенно. Вчера вот, идучи к вам, почти столкнулся я с женщиной в полосатом сицилийском платке на голове. На руках она несла младенца, а поодаль шел мальчик лет двенадцати в козьей безрукавке и чочах. У мальчика было гордое и дикое лицо, а мать очень хороша собой. Знаете, такой чистый итальянский тип: горячие, чуть-чуть лошадиные глаза, смугло-розовый, теплый тон кожи. Но не красота ее меня, так сказать, занозила. - Верещагин с суровой честностью взглянул на Александру Николаевну. - Дело в том, что женщина эта плакала. Плакала горько, отчаянно, не стесняясь тем, что на нее смотрит вся улица. И чем горше она плакала, тем все более дико и гневно озирался по сторонам старший мальчик.