Альфонс Ламартин - История жирондистов Том II
Я наслышан об одном духовном лице, аббате Ламбере, присягнувшем священнике, друге нескольких жирондистов, имевшем сношения с ними в то время, когда они сидели в тюрьмах, и присутствовавшем при последних их минутах. Я навел справки об этом священнике и узнал, что он еще жив, примирился с церковью после эпохи отречения и в течение долгих лет оставался священником в Бессанкурской коммуне в департаменте Сены и Уазы. Я обратился к нему письменно с просьбой сообщить мне, действительно ли он находился в сношениях с побежденными 31 мая и, если этот слух основателен, не согласится ли он принять меня и сообщить мне сведения, столь важные для истории. Он ответил мне с чрезвычайной охотой и заявил, что ею удивляет, что имя его дошло до меня, и что, так как его возраст и недуги лишают его возможности предпринять путешествие, он очень рад будет принять меня в своем скромном домике.
Бессанкурский священник, в то время еще бодрый, сообщил нам — то есть мне и одному молодому человеку, впоследствии моему сотоварищу в Учредительном собрании 1848 года, — желаемые сведения о последних днях, настроении и разговорах осужденных. Нам едва хватало дня, чтобы собрать показания единственного оставшегося в живых свидетеля этой великой драмы. Мы прерывали рассказ только для завтрака и обеда и расстались с ним вечером, полные признательности за его прием и нагруженные живыми сведениями, вынесенными из нашей беседы.
Некоторое время спустя я снова поехал в Бессанкур прояснить некоторые обстоятельства. В этот раз меня сопровождал литератор, сделавшийся впоследствии известным историком другой нашей исторической эпохи, которому я поверял все свои труды. В случае необходимости он замолвит за меня слою. Это второе путешествие в Бессанкур и подробные сообщения аббата Ламбера окончательно убедили меня в правдивости его слов. Я думаю, что он не любил, чтобы его прихожане думали о нем как о присягнувшем священнике, и что ему было скорее досадно, нежели приятно, когда о нем говорили как о свидетеле событий, напоминавших ему о его проступке перед священническим саном, хоть он впоследствии и искупил этот проступок раскаянием в нем.
Помимо печатных и рукописных документов, собранных в огромном и блестящем архиве Бюше — Ру, которые послужили мне руководством, постоянно открытом на моем столе в течение двух лет, я не пренебрегал ни одной из устных справок, полученных от родных или друзей действующих лиц (даже мне антипатичных), общественную или личную жизнь которых мне предстояло изучить. Издалека история представляет собой гладкую поверхность; она становится достоверной лишь вблизи.
Актер исчезает, обнаруживается человек, история делается нагой, как истина.
Таким образом, я совершенно уяснил себе Дантона. Вот единственный государственный муж в революции после Мирабо, Юпитер-громовержец этих бурь, трибун, сердце которого судорожно билось, сжимаясь заранее от укоров совести, вырывалось в самых раскатах его голоса, повергавших в ужас и бегство его жертвы. Вот человек, который мог бы быть великим провозгласителем новых истин, если бы у него хватило мужества воздержаться от совершения преступления орудием свободы.
Вторая жена Дантона, вышедшая за него замуж в пятнадцатилетием возрасте, была жива в то время, когда я писал свою книгу; жива она еще и теперь. Я разыскал ее; ради меня она согласилась отбросить свое вдовье покрывало и прислала ко мне своего сына от второго брака, молодого человека с незапятнанным именем, занимающего высокое положение в обществе. Я узнал от него все интимные подробности характера, домашней жизни, личных чувств, последней разлуки и трагической смерти этого человека — устрашающего снаружи и чувствительного в душе. По этой-то модели, вышедшей из мрака супружеского алькова, я и вылепил бюст Дантона.
Желая выставить Робеспьера в его истинном свете, как поистине исторический характер убежденного фанатика, действовавшего вначале под впечатлением политической и социальной аберрации, а в конце — отчаянного зверства, я тщательно разыскивал в течение целой зимы тончайшие нити, еще имевшие связь с истинной и сокровенной правдой об этом трибуне, свергнутом 9 термидора, в день, о котором Бонапарт говорил во время своего пребывания на острове Св. Елены: «Это был судебный приговор, но без следствия». Острота смелая, но вполне верная.
Я узнал случайно, что одна из дочерей столяра Дюпле с улицы Сент-Оноре проживает еще на улице Турнон под именем госпожи Леба; она была живым преданием семьи, оказавшей в своем доме Робеспьеру такое задушевное и такое продолжительное гостеприимство.
Я встретил в госпоже Леба женщину времен вавилонского пленения, удалившуюся от житейской суеты в верхний этаж нищенского жилища, окруженную портретами членов своей семьи, рассеянной 18 фрюктидора; своих сестер, из которых красивейшая должна была стать женой Робеспьера, самого Робеспьера в его элегантных костюмах: он с гордостью появлялся в них для контраста с куртками, красными колпаками и деревянными сабо — гнусной лестью якобинцев равенству и нищете черни.
Мне были разрешены свободный доступ в ее уединенное убежище и право сколько угодно перелистывать, страницу за страницей, живую книгу ее неисчерпаемых и страстных воспоминаний обо всех внутренних и внешних подробностях частной и общественной жизни Робеспьера. Все, что я привожу в своей книге об аскетическом, уединенном, трудолюбивом, целомудренном и, так сказать, отвлеченном образе жизни кумира якобинцев и народа, есть дословный рассказ госпожи Леба. Мне принадлежат только слог и выводы.
Сен-Жюст также играл большую роль в этих воспоминаниях. Мне кажется, что до выхода замуж за Леба юная дочь Дюпле одно время мечтала сделаться женой молодого красавца-проконсула, фанатичного Сеида, этого Магомета с антресолей. Каждый раз, когда в нашей беседе упоминалось имя Сен-Жюста, голос госпожи Леба делался мягче, выражение лица — нежнее, а глаза ее переносились от висящего на стене портрета к небу: как бы в немом упреке ему за то, что оно допустило, чтобы топор 1794 года пресек сладкую мечту вместе с головой этого ангела-истребителя.
Другой источник, несравненно более драгоценный и оригинальный, я нашел в лице Субербьеля, верного старого террориста, оставшегося до восьмидесяти лет таким же фанатичным поклонником Робеспьера, каким он был в день провозглашения Верховного Существа.
Субербьель, живший невидимкой в квартале Пале-Рояль со старухой служанкой, встретил меня у изголовья своей кровати с плохо скрытой радостью, как умирающий принимает своего наследника. В квартире его, помещавшейся в нижнем этаже вполне приличного дома, царил беспорядок, но это происходило от небрежности: предметы мебели были нагромождены один на другой, картина на картину: все это походило на аукцион.
Он являлся одним из самых близких поверенных Робеспьера, старшим врачом и в то же время главным агентом Марсовой школы, корпуса юных янычар, которые охраняли Конвент, а главным образом самого Робеспьера, и готовы были лететь к нему на помощь в случае, если бы его вызвали на бой в Собрании или в столице. Субербьель на протяжении сорока лет разделял все увлечения своего учителя «добродетельными идеями», в истинность которых верил до конца.
Мне, признаюсь, тяжело было переносить этот апофеоз Робеспьера. Во время рассказов южная кровь Субербьеля, приливавшая к голове, придавала его лицу выражение лица сивиллы, вдохновленной эшафотом; дрожь экстаза приподнимала седые волосы. А красный отсвет от пунцового полога, пронизанного лучами утреннего солнца, отражаясь на кровати старика, казался не отражением света, а кровью. Он не был жесток, но его до сих пор опьяняло поле битвы 9 термидора.
В чем цель исторического портрета? Не иначе как в том, чтобы вызвать и сосредоточить внимание на личности, которая появляется на сцене и сейчас будет действовать у вас на глазах. Следовательно, рассуждая логически, настает момент сказать читателю: «Вот каков был этот человек, вот откуда он явился, вот каким образом он вышел из мрака, через что прошел, прежде чем принять участие в данном событии».
Главное свойство моей книги, которое бросается мне в глаза, когда я перечитываю ее, и составляет, без сомнения, одну из причин возбуждаемого ею интереса, — это то, что люди занимают в ней гораздо большее место, нежели факты. Я везде олицетворял события в действующих лицах; это верное средство оставаться всегда интересным, так как люди живут, а события мертвы; у людей есть сердце, а у событий его нет; события отвлеченны, а люди реальны. Выкиньте из книги сотню людей, оживляющих ее своим духом, подогревающих все своей страстью, — и книги не существует.
Иллюстрации
Примечания