В Сафонов - Дорога на простор
Но у кабака еще не расходились. Пили, расстегнув свитки, задрав головы. Несколько пьяных спали на земле, и по их спинам и животам проносились тени красных коршунов, чертивших круги над крышами.
Пестрый человек тут. Необычайное его убранство изрядно помято, кафтан расстегнут, под ним - голое тело, медвежья волосатая грудь. Кунья шапка съехала набок, чуб завился черным кольцом.
Человек поманил рубцовских.
- Подходи, серячки! Что шатаетесь не жрамши?
- Аль признал нас? - опасливо сказал Головач и улыбнулся.
- Ясно, признал: у тебя курсак [живот (татарск.)] с тамгой.
Головач разозлился. Он был голоден. Они все были голодны.
- Стрекочешь!.. А мы, русаки, стрекоты не разумеем.
- Бухан бурмакан бастачил аркан. А по-отверницки [отверницкая речь, отверница - иносказание, "тайная" речь, распространенная среди "воровских" казаков; часто была построена, как позднее бурсацкая и еще позднее детская речь в играх школьников, на разбиваньи слов на слоги с помощью различных частиц] разумеешь? Хер-ца-ку-рева ку-еме-щаце-ля. То про тебя, разумеешь? Эх, тетя!
Кого он поддразнивал? Не только мужиков, у которых пусто было в животе, но и кабатчика. Он даже подмигнул ему. Но кабатчик, не поднимая полуопущенных век, разливал вино.
Чубатый выпил еще, обсосал бороду и, сняв шапку, поклонился мужикам:
- Ну, ино, херувимским часом заговеете квасом.
Головач ринулся на него.
- Стрекало выдерну, стрекун!
Тот с кошачьей ловкостью извернулся, руки Головача замолотили воздух.
- Мельник молол муки, намолол требухи, ты клюй, полный клюв и наклюй, - потешался чубатый.
У Фильки Рваной Ноздри злоба накипала медленно. Тяжело ступая, он зашел сбоку.
- Не суйся! Сам! - охнул Головач и схватился с обидчиком.
Никто не смотрел на кабатчика. А кабатчик поднял веки, зорко вгляделся в мужиков и одними губами что-то прошептал вертевшемуся подле него мальчишке. Тот сгинул мгновенно.
Внезапно чубатый легко стряхнул с себя мужика.
- Буде! - гаркнул он поверженному противнику. - Сказываю, буде. Твоя взяла.
Он смеясь поправил шапку.
- Кости намял, черт! А работать здоров? Мне работники надобны - соль грузить. Теперь похлебать дам. Айда за мной!..
Двумя широченными пятернями он сгреб всю оторопевшую тройку и скорым шагом увел ее с площади.
У глухой стены он грозно покосился на Головача:
- Как звать?
- Ивашкой.
- Тезка. Яр ты. Люблю. Ты же, как тебя, катов кум, зол, ай, зол, да все молчком. И то - добро. Третьего, тихоню, чего с собой волокете? Ему бы в богомазы.
- Не, то я с голодухи ослаб, - сказал Попов.
Новый хозяин остановился.
- Теперь слушай, легкотелые. Соли нету. Кака така соль? Сам бы солененьким закусил. Я, бурмакан аркан, такой же купец, как ты удалец. А только у кабака силки уже на ваши головы свиты, три птицы - рубль серебром. Нюх у меня собачий, а не ваш, барсучий.
- А твоей голове и сносу нет? - обиделся Филька.
- Насчет сносу не суйся без спросу. А цена моей голове не рублевая. Силками ее не возьмешь. А воеводе здешнему я кум, детей крещу у него.
- Кто ж ты? - спросили ребята.
- Живу под мостом, а сплю под кустом. Сорочьими яйцами питаюсь. Кто труслив, тот мимо глядит. А кто смел, зовет в лицо: атаман Кольцо.
Он указал ямщичью избу в лощине за тыном и велел дожидаться. Но ни завтра, ни послезавтра, ни еще день спустя они не дождались Кольца.
Хозяин избы, тощий человек с мертвенными узкими глазами, целый день чинил, а не то - так зачем-то перебирал и развешивал сбрую и мало разговаривал даже с хозяйкой. То была маленькая женщина, державшаяся сурово и необыкновенно прямо, повязанная серым платком, с выпяченной нижней губой, придававшей ей такой вид, будто она некогда прикоснулась к чему-то очень горячему и с тех пор отгородилась от мира, окаменев в брезгливом недоумении.
Оба не замечали мужиков. Их кормили, за едой старуха перед каждым клала ложку. Но за целый день - едва словечко. Когда Головач, поклонившись хозяевам после обеда, крестился на угол (где не было икон), хозяйка, убирая со стола, сказала:
- Не толочись, как водяной.
Головач засопел, но рта не раскрыл. У них не было выхода.
В избе жила еще хозяйская дочка, ее звали Клавка. Она была непоседлива и, когда случалась дома, одна наполняла молчаливое жилье обрывками песен без начала и конца, обращенными, видимо, к одной себе восклицаниями и звоном весьма обильного женского своего хозяйства браслетов, монеток, бус, каких-то металлических коробков, гребенок. Она наряжалась перед медным зеркальцем, подбоченивалась, повертывалась. И все делала тоже так, будто, кроме нее, в избе никого не было.
Вечерами приходили ямщики, человек десять - пятнадцать. О приходе их повещал пронзительный свист. В избе становилось шумно, мужики соображали, что им тут не место, и терпеливо усаживались на земле за воротами; выходить из лощины было им запрещено.
Громовой гогот раздавался в избе. О чем там говорили? Не о ямщичьих делах. Такие там шли разговоры, и такие ухватки, такие глаза были у этих людей, что не то что в одной кибитке, но и в любом тесном месте жутковато с кем-нибудь из них встретиться... Да и что тут, на краю Руси, за ямщики?
"Далеко ли ездите?" - "Куда царь велит, туда и ездим". - "Царевы люди, что ли ча?" - "Как велел царь, так и стали царевы".
"Царь велел!" Мужики угрюмо крутили головами. Не от царя ли ушли? А он - вот он, и те, кто схоронил их от ката, от кнута и от ябеды, те, кто знал путь к воле, как тропу к своей избе, - они тоже, выходит, под царем. Как же так? Шли, шли, а исхода не нашли... Только и томись в лощине, как с завязанными глазами... Все это было чудно - страшноватая, непонятная сила, и они робели перед ней.
В избе даже неукротимый Ноздря лишь зло сопел, а рта не раскрывал и опасался вытянуть лишний раз руку или ногу, словно впервые с тревогой заприметив, как они велики и неуклюжи у него.
Город раскидывался над лощиной. Тын был высок, стража караулила ворота, а людской гомон доносился даже из-за тына, и сияла маковка звонницы. Мужики хозяйским, крестьянским глазом приметили, что тесины тына свежи, срублены недавно, - одна к одной; казалось, город - со звонницей, с домами, с тысячей людей, - играючи, построила где-то на лужайке у себя исполинская рука, а потом разом перенесла и опустила сюда, на бугры, лощины и буераки; даже цепкие кусты не успели уцепиться за взрыхленную еще землю накатов.
Чья же рука? Ответ они знали: "царь велел!" И в первый раз за всю свою жизнь, - когда ушли, думалось, от всякого закона, - они почувствовали над собой могущество и власть этого царя. Яснее, чем в сонные годы Рубцовки, когда не они знали, а им, мужикам, _з_н_а_л_о_с_ь_, что есть царь над боярством, и представлялся он им как бы в мужичьем обличии: был царь Василий, ныне царь Иван, будет царь Пахом. И ясней, чем в смутные дни Рубцовки, когда наскочили верховые, и ясней, чем тогда, когда гладко говорил князь о царском борении и о силах, которые напрягает Русь-народ. Неусыпный исполин, видели они теперь, стоял над Русью, и не было угла, куда бы не достали его руки и где ослабели бы они, и всюду, за движением этих огромных рук, ложились дороги, крепко, ровно вставали стены городов, сияющих маковками, и пути тысяч людей вдруг сливались в один путь.
Гулял Кольцо. Голова его оценена, и это подзадоривало его пропивать душу в кружале, посередь города, и красоваться на торгу, и угощать девок за пляску, и кричать конным стрельцам:
- На, поднесу тебе и кобыле, сам затомился, бурмакан аркан, и ее томишь!..
И среди городского люда блистал он в необычайном одеянии, волосы его выбивались из-под шапки, и не было человека, который не знал бы его. А перед ним расступались, шептали, кто с усмешкой, кто с боязнью, и все с завистью и восхищением: "Гуляет Кольцо!" И девушка, которую он отличал, потупляла, зардевшись, глаза. Один он не оставался - много народу приставало к нему и, видимо, заботливо следило, чтобы кто-нибудь при нем был, но он никого не звал и, случалось, обведя окружавших тяжелым взором, начинал яростно, бешено, с руганью гнать всех от себя.
Может быть, в самом деле он крестил у воеводы - причудливые, хитроумные пути соединяли Поле с украинными городками.
И не только пальцем не трогали здесь атамана, присужденного к смерти, но и те, кого он открыто связал с собой, как вот этих рубцовских, становились, выходит, тоже неприкосновенными, невидимыми до тех пор, пока оставались они в указанной им хижине. Как та хижина видела город, так и город, конечно, отлично видел ее в лощине, да только лукаво щурился...
Однажды гость, не спросясь, рванул двери; тяжкий, вспухший, мутный ступил в избу Кольцо, горбясь, не здороваясь, шагнул к скамье. Клава очутилась возле него, и злое, обиженное и вместе робкое, собачье-преданное выражение поразило мужиков на ее лице. Она пригнула к себе большую мохнатую голову хмельного человека и стала перебирать, приглаживать, воркующе приговаривая, волосы его. Потом на полатях слышался ее сердитый, настойчивый, страстный шепот - она упрекала, и опять, баюкая, принималась ворковать, и счастливо смеялась. Отец возился с хомутами. Мать, прямая и сухая, выпячивала нижнюю губу.