Валентина Брио - Поэзия и поэтика города: Wilno — װילנע — Vilnius
Поэтому легенда Мицкевича и филоматов и весь ее литературный контекст легко вплетались в культурную жизнь. В городе появляется множество памятных досок. Место заключения Мицкевича и филоматов — «Келья Конрада» в Базилианском монастыре становится литературным клубом, там устраиваются «литературные среды», где выступают и приезжие известные поэты, и многочисленные местные. В это время возникло много литературных обществ со своими программами (сразу можно, конечно, вспомнить «Жагары», из которых вышел Милош), причем не только польских, а, например, еврейских («Юнг Вилнэ»), белорусских, — литовских по понятным причинам в Вильно было мало.
О Вильно межвоенного двадцатилетия, как известно, много писал Чеслав Милош, и его ценные свидетельства и размышления помогают многое понять и увидеть особенности дальнейшей жизни легенды.
«В нашем университете преемственность чувствовалась сильнее, чем в других польских университетах, кроме разве Ягеллонского в Кракове. Дело в том, что эпоха после 1831 года, когда университет был закрыт, как-то сжалась, исчезла, и мы дышали филоматским воздухом. Воспитываться в Вильно — означало принадлежать к XX веку только в определенной степени, и то главным образом благодаря кино. Иногда теперь в моем сознании Академический Клуб Бродяг и особенно Клуб Бродяг-Старейшин смешивается с Товариществом Шубравцев (Бездельников), которое состояло из профессоров молодого Мицкевича»[109].
В «филоматском воздухе» сохранилась, если угодно, некая коллективная память — предметная и духовная, предметы одухотворяющая. Это опять же черта старых университетов вообще, что опять-таки порождает легенды. Легенда филоматов жила среди конкретных виленских адресов, — Мицкевича и его товарищей, профессоров, издателей; книжных лавок, кофеен, которые сохранились на прежних местах, как и живописные окрестности — места прогулок. Все это и сформировало новый пласт культуры, новые легенды, о чем их будущие герои не задумывались.
Милош рассказывает об Академическом клубе бродяг, к которому принадлежал в свои виленские студенческие годы. Клуб этот противопоставился корпорациям, характерным для студенчества того времени, как клуб содержательного досуга, — его члены путешествовали по Европе и даже доплыли на лодках до Константинополя; но среди их занятий присутствовало и чтение, и творчество. В их деятельности совершенно определенно просматривается филоматская модель. Вот как вспоминал об этом Милош:
«Alma mater Vilnensis, грудь которой питала меня млеком науки, — это старое выражение для меня полно очарования, — так отличалась от университета в Варшаве, как золоченая карета отличается от Форда 1925, как дерево отличается от семафора. Стены такие, какие пристало иметь академии. Контрфорсы. Аркады. В залы первого этажа ходили не по лестнице, а по наклонной плоскости, выложенной красными кирпичиками. Надо было видеть университетский сенат в тогах, шапочки, цепи, шествия студентов, фантастических чудищ, мастерившихся Институтом изящных искусств, посвящение новых адептов в начале года с „новичком-дурачком“, который смешил публику. И этот университет, и живописный город на холмах, над Вилией и Виленкой, и весь край вод, лесов и озер…»[110] Речь здесь идет именно о некоем месте в городском пространстве, которым стал университет, — о «своем», родном, полном особого смысла, то есть о том, что иногда называют «топохроном», местом, впитавшим в себя и время[111].
Милош упомянул о традициях, идущих от Риги и Дерпта, которые хранили студенты в Вильно, — традициях студенческих корпораций, «представлявших собой общества хорошего самочувствия»[112], по его замечанию. От корпораций товарищи Милоша отталкивались — такой стиль жизни был чужд, а своим был тот, что сближал как раз с традицией филоматов, — Академический клуб бродяг: «Эти доспехи и пивные кружки. И фехтовальные залы — скука… Академический Клуб бродяг демонстрировал свое презрение к корпорациям и их стилю жизни. Те носят фуражки — а мы будем носить большие черные береты, спускающиеся на ухо, с ярко-желтой кисточкой у кандидата и с красной у действительного бродяги. Те любят знамена — а мы за эмблему избираем длинный посох пилигрима. Те за муштру и дисциплину — а мы за полную свободу. И вместо ночей за спиртным и картами желаем солнечных дней на дорогах, на реках или по заснеженным горам на лыжах.
…Конечно, эти верзилы были филоматы, разбивавшие свои биваки точно в тех же местах, где и они — больше, чем на сто лет раньше… так можно утверждать по прошествии времени, а тогда никто из нас не думал о преемственности. Клуб был живой, возникший из потребности» (162). И забавы — тоже в точности филоматские: песенки, прогулки, и даже питье молока, как у променистых: «Не присягали быть абстинентами, но напивались чаще всего молока» (163). И поэты свои, конечно, были, — точнее, ими были почти все, это ведь они потом создадут «Жагары». Общим любимцем стал Теодор Буйницкий, «веселый бард» (163). Его поэзию Милош представляет исключительно в образах Вильно: «Переносил также на улицы Вильно явно литературные образы, заимствованные, но с жизненным „реквизитом“, например, любил представить поэта в кафе, немного сентиментально, немного иронично (наверное, помещал его в кондитерскую Рудницкого на углу Кафедральной площади)» (166).
Рассказывая о Клубе бродяг, о студенческих кружках и объединениях, Милош понимал их как «особенный плод Вильно, города масонства» (22). Интересно, что эту атмосферу некоторой таинственности он прямо соотносил с подобной же в XIX веке: «к масонским ложам принадлежали многие знаменитости нашего города, о чем кружили сплетни, хотя насколько многочисленными были у нас масоны, я узнал только значительно позднее» (22).
Помимо невольного следования филоматам, существовал и социально-исторический аспект, очень важный, думается, именно для легенды: «Вся эта энергия Вильно как культурной среды была еще одним порывом того самого общественного слоя, сыновья которого основали общество филоматов или участвовали в маевках филаретов и „променистых“. Этот слой с его обычаями и представлениями был полностью сметен войной и последующими событиями»[113]. Здесь речь уже о преемственности поколений, о традиции определенной среды: провинциальной шляхты.
Филоматский воздух ощущали все, в особенности пишущие, и тени Мицкевича и филоматов их посещали, если судить по творчеству.
Константы Ильдефонс Галчиньский приехал в город выступать, и ему понравилось романтическое «оранжево-зеленое Вильно», куда он и переехал на пару лет. Он писал: «Магия слов: над Вильно тоже опускаются вечерние сумерки. Я должен зажечь лампу, но как-то не хочется. Открываю окно в эту чудную осень 1934-го. Пахнет „Балладами и романсами“. По этим улицам ходил. Останавливался. Задумывался. Напрягал пытливый слух. Кудрявый мальчик. Тут, в Вильно, над его исполненными чувства стихами плакали простые люди. А ведь был он поэтом авангарда. Как они прекрасны. А как просты»[114]. Здесь заметны ирония по отношению к легенде, к ее неизбежно, наверное, банальным чертам, — но все-таки и восхищение красотой. Примечательно, что литературный авангард видит в Мицкевиче своего.
Естественным общим желанием стало установить в Вильно памятник Мицкевичу. Собственно, скромный памятник уже был: мемориальная доска с бюстом поэта на стене примыкавшего к университету костела Св. Иоанна, сооруженная в честь столетия со дня рождения Мицкевича (1898 г.; работы по установке завершены в 1899 г.). Создавался этот памятник в очень тяжелые для Вильно годы, наступившие после второго Польского восстания (1863 г.), да еще одновременно с установкой властями в городе памятника «Муравьеву-вешателю», жестоко расправившемуся с восставшими! Все было проделано втайне от царских властей, которые, конечно, не дали бы согласия. Тайно работал специальный комитет, тайно собирались средства, тайно, ночью, по частям, перевозилась скульптура с вокзала в костел (автор — варшавский скульптор Марселий Гуйский; Marceli Guyski). Настоятеля костела обезопасили специальной бумагой от сына поэта Владислава Мицкевича, чтобы представить дело как частный заказ семьи. Уладить окончательно все спорные моменты в этом вопросе с полицией «настоятелю Казимежу Пацинко удалось с помощью карт и алкоголя…» — как пишет Анджей Романовский в своей книге «Позитивизм в Литве» (Andrzej Romanowski. Pozytywizm na Litwie. Kraków, 2003), во всех подробностях представивший историю создания этого небольшого памятника, существующего и поныне[115].
Если вернуться опять в 20—30-е годы XX века, то тут сюжет с памятниками в Вильно сразу и явно стал развиваться в легендарный — можно сказать, складывался собственный «скульптурный миф» с гуляющей по городу статуей.