Дмитрий Балашов - Марфа-посадница
- Баба в жару лежит, - пробормотал ратник, тоже страшась остаться одному с мертвецом, когда уйдет староста.
- Мор! - ответил бронник. - Третьеводни сына схоронил. Хороший был сын. Деловой!
Он медленно взялся за скобу, отворил рывком маленькую, обитую железом дверь на стену и исчез в разом охватившем его снежном облаке. Ратник, поглядев ему вслед, принялся оттаскивать мертвого подальше от бойницы. Тяжелое замороженное тело не поддавалось ему. Ратник распрямился, привалился к камню, с ненавистью глядя сквозь узкую щель на появившихся снова не в отдалении сытых московских воев на сытых лошадях, что разъезжали по краю городского рва, уже почти не страшась.
У Борецких обедали. За столом в малой горнице (большую давно уже не топили) сидели Марфа, Олена и маленький Василек. Было чинно. На скатерти блестело столовое серебро. Подавал старик слуга, один из немногих, оставшихся у Борецкой. Онтонина лежала в жару, ее тоже свалил мор, и Пиша только что ушла накормить больную. Стол казался чрезмерно велик для двух женщин и ребенка, а горница выглядела пустынной.
Ели печеную репу. Олена с ненавистью отодвинула серебряную тарель, бросила нож и двоезубую вилку:
- Не нать было раздавать все зерно, людей поморили и сами чем живы только! - капризно вымолвила она.
- Нать, - отвечала Марфа, не глядя на дочь и безразлично жуя. Олена всхлипнула. Марфа продолжала жевать, не глядя на нее. Прожевав, проглотила и, отрезая новый кусок репы дорогим ножом с узорчатою рукоятью из рыбьего зуба, отмолвила: - Книги читай! Кольми паче было иудеям от римлян осажденным в Ерусалиме при Титусе цесаре! А мы, православные, их не хуже. С голоду не помирашь! Глень, что на улице деитце! Люди так всюю жисть живут.
- То люди, а то мы!
- И мы люди! - спокойно возразила Марфа, продолжая пережевывать пресную пищу. Окончила, откинулась, неспешно перекрестила лоб, Повторила: - И мы люди. Не хуже и не лучше других. Что им, то и нам. Допрежь того не понимали. Вот и дожили до ума, допоняли. Поздно только! Раньше нать было. Что Иван-от города не берет? Али боитце, задавят его тута? Или измором хоцет? Все ить получил, цего еще?! Мертвяков себе копит только! Что-то Пиша долго не идет? Пойти, узнать!
Борецкая уже поднялась, как в дверь постучали.
- Кто там? - отозвалась она.
Вошел Савелков.
- А, ты, Иван! Гляжу, тоже не доедашь?
Савелков мельком глянул на стол. Марфа усмехнулась, поймав его взгляд.
- Вот, репу едим!
- У меня пшеница еще осталась, прислать? - предложил Иван.
Марфа покачала головой:
- Не надо, береги лучше. Садись! С чем пришел, говори!
Олена, забрав Василька, вышла.
- С плохим! - ответил Савелков, садясь, и поник, сгорбившись, уронив руки на колени.
- Ноне с хорошим не ходят! - ворчливо отозвалась Борецкая.
Савелков побледнел, даже посерел как-то, заметно похудел за эти дни. Обмороженное на заборолах лицо было все в темных шелушащихся пятнах. Он чуть помолчал, потом поднял усталые глаза:
- Князь Шуйский продал нас! На вече сегодня целованье сложил с себя Новугороду.
Марфа прикрыла глаза:
- Василь Василич! И он…
- Сила солому ломит! - мрачно сказал Савелков. - К Московскому государю отъезжает, за Тучиным вслед.
Борецкая устало опустила руки.
- Ну, спасибо, сказал, Иван! Тридцать лет… Куды! Поболе тридцати летов с им… - И, уже оставшись одна, когда Иван вышел, Марфа повторила, как эхо: - Тридцать летов!
В тереме Шуйского все было готово к отъезду. Кони оседланы, узлы увязаны. Старый служилый князь новгородский сидел в пустой горнице и горько думал о том, что кончается с ним теперь, совсем и навечно, независимый род князей суздальских, Рюриковичей Мономаховой ветви, от Всеволода Великого, от Андрея Ярославича, что володел в оно время столом владимирским, старейший род, по лествичному древнему счету, рода князей московских. Старейший род, потерявший даже удел свой, захваченный растущею Москвой! Он один из князей суздальских не склонился и не склонялся все эти долгие годы. Чаял и умереть непокоренным, как Дмитрий Юрьич, да вот не пришлось! И теперь, сложив целование Новгороду, он сидит у стола в пустой горнице и не едет, не может вот уже второй день покинуть навсегда пустую хоромину свою. А слуги ждут, и кони готовы давно.
- Эй, князь! - донеслось с улицы.
- Выходи, князь!
- Покажись, перемолвить надоть!
- Сладки калачи московские?
- Василь Василич, глень-ко!
- Курва он, а ты его Василичем… Мать! Выходи! Прихвостень московской, нявга, сума переметная!
Одинокий камень резко ударил в оконницу.
Шуйский встал и, отстранив кинувшегося было в перехват стремянного, пошел на жидких, как от болезни, подгибающихся ногах к выходу. Не дошел. Голоса на улице тронулись в ход, яростно споря, начали отдаляться от окон. Понял - уходят. Постояв у косяка, он сгорбился и нетвердо побрел назад, чуя всем телом противную мерзкую дрожь. На рати не бывало такого.
- Враз бы ехать, княже! - укорил стремянный.
Шуйский медленно поднял голову, долго глядел, не видя, потом отмолвил тихо и печально:
- Ты поди.
И, не дожидаясь, когда глухо бухнет за спиною дубовая дверь, вновь утупил очи долу.
Почти сорок лет верой-правдой служил Господину Великому Новугороду. Водил его рати, строил города. Тогда, при Василии Темном, казалось - одолеют Шемячичи. Нет, Москва одолела! Тверской князь, Литва - всех береглись. Не убереглись великого князя Московского! Сам митрополит и владыка Феофил за него. Видно, и Бог за него! Первый ли он изменяет? И где бояре, господа новогородские? Где Михайло Берденев, где Казимер, дважды чудом ушедший от плахи и заточения? Где Александр Самсонов, Федоров, Глухов? Попрятались! Что он! Служилый князь! Служить стало некому… В черных людях и то нестроение, кто за короля, кто за Московского князя! Пока еще льстит, предлагает службу Иван. На горькую удачу слишком осторожен великий князь, где можно согнуть - не ломит… Он не бежит, он честью объявил на вече, что слагает с себя службу новгородскую. Он и давеча не побежал, пошел было к мужикам… Все равно изменник. Общее было дело! Чье оно теперь стало? И чего ждет вот уже второй день сложивший с себя целование Господину Великому Новгороду служилый князь Василий Васильевич Шуйский? Почто не едет прочь?
Знал, чего ждет. Кого ждет. И когда, проскрипев по снегу, на улице остановились сани, не удивился, понял сразу, пошел встречать.
Марфа Ивановна тоже сдала, за голодные недели, видно. Углубились морщины, губы сморщились, круги под глазами - совсем старуха. Глаза только в темных глазницах по-прежнему горят неукротимо.
- Думала, приедешь проститься, князь! Сколько лет заодно думу думали! - сказала Марфа, входя и опуская плат с головы.
- Прости, Ивановна! - потупился Шуйский, провожая ее к столу.
Он кивнул было слуге, но Марфа потрясла головой:
- Трапезовать у тебя не буду, не за тем приехала. Чужие мы стали, Василий!
- Я сделал, что мог, - с болью выговорил Шуйский, морща лицо. - Все отказались уже! Захарьинич с Коробом твоим, смотри, доторговались, совсем город продали! Ратные бегут или мрут на стенах, а у московской рати всего довольно, хлеб из Плескова везут! Я, Ивановна, дрался ищо, когда ты была молода. Дрался и с великим князем Василием, и с Иваном, на Двины. С поля не бегивал, а ныне… Сила не наша теперь!
Борецкая долго глядела на князя, что умолк, свесив голову. Тяжко поднялась с лавки.
- Ну, прощай, коли так! Умирать вместях, и верно, невесело. И нас не поминай лихом!
Марфа в пояс поклонилась, поворотилась. Тяжело хлопнула ободверина.
Князь вдруг вскочил, бросился к двери, рванул ее, без шапки выбежал на крыльцо, что-то еще сказать, пояснить… Остоялся: сказать было нечего. Все! Со двора слышно было, как возок Марфы тронул, заскрипев по снегу.
Шуйский вздрогнул от холода, воротился в дом, кликнул:
- Эй, кто там! - Строго поглядел на стремянного: - Собирайся. Едем!
- Всех собирать? - обрадованно переспросил холоп.
- Всех!
- Господи благослови! - воскликнул стремянный, перекрестившись.
В доме поднялась суетня.
Двадцать девятого декабря новгородские послы были вновь приняты Иваном. Они уже не просили ничего и ни о чем не уряживались. Молили об одном - объявить им волю великого князя, какую ни буди, что прикажет государь.
Иван долго разглядывал присмиревшее посольство: скорбного Феофила, потускневшие лица Короба с Феофилатом.
- Тяжко в городе, гладом и мором помирают! - осмелился прибавить Феофил.
Иван слегка наклонил голову, еще раз оглядел послов, и произнес с расстановкой:
- Что били мне, великому князю, челом богомолец наш владыка и посадники с тобою, и житьи, и черные люди от нашей отчины, от Великого Новгорода, чтобы я пожаловал, гнев свой отложил, и вывода бы из новгородской земли не учинил, и в вотчины, и в животы людские не вступался, и позва на Москву не было б, и суду быти по старине в Новгороде, как суд в земле стоит, да и службы бы в низовскую землю вами не наряжал - и я тем всем вас, свою отчину, жалую, все то отложил. А о прочем сговорите с бояры моими!