KnigaRead.com/

Федор Степун - Сочинения

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Федор Степун, "Сочинения" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Прежде всего, не подлежит ни малейшему сомнению, что в молодой советской литературе нельзя указать ни на одну настоящую большую, значительную и совершенную вещь. В ней нет ничего, по своему художественному значению хотя бы только приближающегося к «Скучной истории» Че­хова, к «Детству» Горького, к «Деревне» Бунина или «Петербургу» Белого. Но кроме отсутствия совершенства, в ней есть очень многое, мешающее ей совершенствоваться. Есть скверная внешняя тенденция, есть кичливая наглинка «вот мы, певцы!». Есть непростительность внешнего понимания эпохи, полагающего, что космические вихри революции передаются кине­матографическими закрутками фабулы, а федеративное строение России — непролазною гущею фольклора. Есть лягушечье топорщенье и надуванье, пытающееся во что бы то ни стало отразить вола революции и застревающее в орнаментально сложном, но внутренне убогом репортаже внешних событий. Есть пренебрежительное отношение к духу, выплеснутому вместе с отрицанием утончённой психологии в помойную лохань буржуазных предрассудков.

Всё это губит, к сожалению, не только бесталанных беллетристов, что было бы, в конце концов, не слишком большим горем, но портит подчас и весьма интересные вещи одаренных людей.

Нет спора — недостатков, и очень неприятных, в советской литературе много, и всё же много важнее их те достоинства, при которых она сущест­вует.

Главное достоинство советской литературы в том, что она при всех своих недостатках как-никак — есть.

Простой смысл этого, на первый взгляд, парадоксального утверждения вскрывается очень легко при сопоставлении советской литературы с литера­турой эмигрантской.

В Европе «живет и работает» много более или менее значительных, давно определившихся и давно оцененных мастеров слова. С определеннос­тью каждого из них связана их отъединённость друг от друга: каждый — замкнутая скульптура в нише собственного прошлого. Кроме этих сложив­шихся мастеров, в эмиграции имеется несколько определяющихся молодых талантов; все они также весьма разные и идут каждый своею собственной дорогой.

О существующей наряду с этой литературой макулатуре, ходко эксплу­атирующей сентиментально-реакционные настроения эмиграционной обы­вательщины, говорить, конечно, не приходится.

Как бы высоко ни оценивать отдельных представителей эмигрантской литературы с точки зрения того, что они делают и, главным образом, того, что они уже сделали, нельзя, смотря на вещи открытыми глазами, всё же не видеть главного: что россыпь писателей не делает ещё литературы, что ли­тература жива только там, где писатели не рассыпаны, а собраны; где они, как льдины половодья, стукаясь друг о друга, громоздясь, обгоняя и мешая друг другу, струят своё вдохновенье в широком русле национальной жизни. Никаких законов художественного творчества, конечно, не существует, но есть в нём типичное явление плеядности. Мы знаем плеяду пушкинских лириков, плеяду классиков, плеяду народников-разночинцев, плеяду симво­листов и т.д.

Между этими плеядами всегда было и всегда будет несколько одиноких больших звезд и много звездной пыли, но характерного явления плеядности эти законные исключения всё же не снимают и не обессмысливают.

Появление каждой плеяды всегда соответствует накату новой волны в жизни. С осени 1917 года в жизни России поднялась новая волна, по своей неслыханной высоте, по угрожающему рельефу и оглушительному реву от­личная от всех предыдущих. В связи с этою волной неизбежно должна по­явиться и новая плеяда русских писателей.

Независимо от вопроса, какой величины и какой самоцветности означат­ся в ней звезды в будущем, ясно уже и теперь, что она появится не в эмигра­ции, а в России и выкристаллизуется из тех самых переживаний, которыми дышит советская литература, имеющая за собой, при всех отмеченных недо­статках, не только достоинство своего бытия, но и целый ряд связанных с ним достоинств.

Главное из них — ощущение веса эпохи: ощущение того, что произошло нечто бесконечно большое, неотменимое и бесповоротное; ощущение, что Россия сказала нет всему известному и да неизвестности, что она, всё та же (это всё та же постоянно слышится в советской литературе) со всем своим провинциальным захолустьем, со своим серым мужицким царством, не то, как комета, ринулась в бесконечные просторы, не то, как горбуновская баня, встала на колеса и... попёрла.

Ощущение России-кометы, придает советской литературе характерный для неё звук фантастики; ощущение России-бани на колесах — объясняет её тяготение к анекдоту. На пересечении обеих линий уже строятся и, вероят­но, и дальше будут строиться лучшие вещи новой русской литературы.

Понятие пересечения вообще, вероятно, останется основною катего­рией, в которой будет познаваться и которою будет характеризоваться со­ветская литература. Поскольку в ней вообще есть своя стержневая тема — она вся о тех или иных пересечениях, о сдвигах самых основных планов жизни, о смещении всех понятий и вещей, о размещении вчера ещё совершенно обыкновенных человеческих душ по самым невероятным ликам, рожам и мордам. Для всех этих новых, зыбких, клубящихся обличий не пи­саны никакие законы. В них всё в перепуске, всё вместе: окрылённостъ и косность, детскость и преступность, геройство и зверство, восторг и скука, свет и смрад.

Этот новый человек революции, сразу выпавший из традиционно уста­новленного порядка культуры, быта и морали, не возвращается, однако, по стопам Руссо, Шиллера или даже Льва Толстого в лоно природы. Ни скота, ни зверья, ни детей, вообще никаких элементарных и первичных людей среди зарисованных советскою литературой людей революции в дошедших до нас, по крайней мере, вещах — нет. Зато много фантастов, садистов, меч­тателей, идеалистов, исступленников и всяких других, весьма подозритель­но осложнённых существ. Но не рисуя революции как возврата жизни к каким-то элементарным первоосновам (не считать же за таковые изображе­ния кошмарного быта советской интеллигенции или половую разнузданность армии в гражданскую войну), советская литература, пожалуй, ещё меньше изображает её как сознательное и разумное строительство.

Кого бы ни читать из более или менее значительных писателей, Никити­на, Вс. Иванова, Пильняка, Бабеля, Лидина или Леонова, впечатление (не от вещей, конечно, разнохарактерных и весьма равноценных, а от изображае­мой ими жизни) остается одно и то же. Ни разумного строительства, ни при­родного естества все эти авторы в революции, очевидно, не видят, во всяком случае, не изображают. Большевицкая Россия рисуется в их произведениях хаосом, фантастикой, безумием, анекдотом, чем-то на первый взгляд непонятным и бессмысленным. Но в том-то и значение советской литературы, связанное не с её талантливостью, а с её тематической обреченностью, что она принуждает ко второму взгляду, которому в масштабе событий, в их ритмах и скоростях вскрывается страшный смысл свершающегося: смысл взрыва всех смыслов, смысл выхода русской жизни за пределы самой себя, смысл неосмысливаемости всего происходящего гибелью буржуазного и насаждением коммунистического строя.

Читая советских авторов, слепому нельзя не видеть, что в России борьба идет не между капитализмом и коммунизмом, а между Богом и дьяволом, причем в стане дьявола борется большевицкий коммунизм, а в Божьем стане — вся страдающая Россия.

Было время, когда коммунистическая цензура этот подлинный обличи­тельный смысл советской литературы сама прекрасно чувствовала и пони­мала.

Когда я в качестве редактора первого номера попытавшегося было воз­никнуть в лучах нэповской весны аполитичного, но всё же свободного жур­нала подал собранный материал в «Лито», то он сначала был весь найден не­цензурным. После долгих переговоров с очень внимательно отнёсшимся к делу Мещеряковым мне удалось отстоять всё,  вплоть до Бердяева, за исклю­чением совершенно аполитичного, но протокольно чёткого рассказа Лидина.

На мои возражения, что в рассказе нет не только ни одного противопра­вительственного слова, но даже и антиправительственного стона, что рас­сказ беспристрастен, как фотография, Мещеряков ответил, что это-то и есть самое страшное; и затем, помолчав, прибавил, что если бы ему, коммунисту Мещерякову, пришлось каждый день читать по рассказу Лидина, то он очень скоро кончил бы самоубийством.

Сколько бы я ни тратил слов в защиту советского искусства перед неми­лостивым судом квалифицированной эмиграции, ни до чего более сущест­венного, чем признание цензора Мещерякова, мне не договориться.

Пропуская Бердяева и запрещая Лидина, Мещеряков, со своей точки зрения, был, конечно, глубоко прав: бердяевскую правду надо доказывать и можно оспаривать. Лидийский же ужас — бесспорен и в своей бесспорнос­ти непобедим.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*