Культурные истоки французской революции - Шартье Роже
Суд общественного мнения
В 1775 году Мальзерб в речи по случаю своего избрания во Французскую Академию высказывает мысль, которая с тех пор становится общепринятой; Мальзерб предлагает рассматривать общественное мнение как судебную инстанцию, имеющую большую власть, чем все прочие: «Возник суд, не зависящий ни от каких властителей и всеми властителями почитаемый, суд, который определяет истинную ценность всех талантов, который выносит свое суждение обо всех достойных людях. И в просвещенный век, в век, когда, благодаря книгопечатанию, каждый гражданин может говорить с целым народом, те, кто наделен талантом поучать других и даром трогать их сердца, одним словом, литераторы, стали для разобщенной публики тем, чем были римские и афинские ораторы для народного собрания» {44}. Для такого сравнения есть несколько оснований. Прежде всего оно облекает новых судей — «одним словом, литераторов» — властью, которой не обладают обычные судьи: их полномочия не знают пределов, а судебный округ — границ, они выносят свои решения свободно, ибо никоим образом не подчиняются государю, и все беспрекословно исполняют их.
Подобное возведение литераторов в ранг судей идеального верховного суда означало, что их суждения теперь — закон, обладающий большей силой, чем приговоры традиционных органов власти, начиная с короля и Парламента. Таким образом, могущество Литературной Республики теперь зиждилось не только на подчинении «Науки о Боге, или Естественного богословия, которое Господу угодно было усовершенствовать и освятить Откровением» «Науке о живом существе вообще», первой ветви «Философии, или Науки (ибо слова эти синонимы)», которая является «частью человеческого знания, принадлежащей рассудку», как было заявлено в «Образной системе человеческих знаний», помещенной в Энциклопедии, и это позволило передать роль наставников человечества от «схоластов» к «Философам» {45}. С появлением общественного мнения «просвещенное племя литераторов и свободное и бескорыстное племя философов» {46}, действительно, берут на себя роль судей.
Но уподобление суду имеет и еще один аспект: цель его — сочетать всеобщность суждений с разобщенностью отдельных людей, чтобы выработать общее мнение, ибо, в отличие от древних, у людей Нового времени нет места, специально отведенного для того, чтобы продемонстрировать и испытать свою сплоченность. Для Мальзерба, как позже и для Канта, хождение печатного слова делает возможным преобразование нации, где люди неизбежно разобщены и каждый высказывает свои мысли в узком кругу, в сплоченную публику — это ярко проявляется в «Предостережениях относительно налогов», которые он представит в мае 1775 года на рассмотрение Высшего податного суда: «Поскольку книгопечатание способствовало распространению знаний, законы, изложенные на бумаге, нынче всем известны, и каждый может разобраться в собственных делах. Законоведы утратили власть, которую давало им невежество других людей. Образованная публика может судить самих судей; и критика эта гораздо строже и беспристрастнее, поскольку осуществляется в атмосфере спокойного, вдумчивого чтения, а не в атмосфере бурных дебатов» {47}. Связывая «публичность» письменного слова, размноженного печатным станком — необходимое средство против «скрытности» органов власти, — с верховной властью общественного мнения, с чьими приговорами вынуждены считаться даже судейские чиновники, Мальзерб превращает сумму частных мнений, сложившихся во время чтения в одиночестве, в понятие собирательное и анонимное, абстрактное и однородное.
Ту же идею развивает Кондорсе на первых страницах восьмой эпохи своего «Эскиза исторической картины прогресса человеческого разума», написанного в 1793 году. В своем рассуждении он исходит из контраста между устным высказыванием, которое достигает слуха и возбуждает эмоции лишь тех людей, которые находятся поблизости, и печатным словом, хождение которого создает условия для общения без границ и без излишней горячности: «Появилась возможность говорить с разобщенными людьми. На наших глазах была воздвигнута трибуна, не похожая на те, что существовали прежде; эта трибуна позволяет делиться впечатлениями менее живыми, но зато более глубокими; она позволяет осуществлять власть, не возбуждая сильных страстей, но зато более глубоко и серьезно воздействуя на разум; эта трибуна находится ближе к истине, потому что, проиграв в возможности обольщать, искусство выиграло в возможности просвещать».
Итак, книгопечатание сделало возможным образование общественности. Объединив людей, находящихся вдали друг от друга, оно сделало возможным общение с отсутствующим собеседником: «Сформировалось общественное мнение, мнение могущественное, ибо его разделяет множество людей, мнение влиятельное, ибо определяющие его причины воздействуют одновременно на все умы, даже на те, что находятся очень далеко (курсив мой. — Р.Ш.). На наших глазах возник разумный и справедливый суд, не зависящий от власти людей, суд, от которого трудно что-либо утаить и невозможно укрыться» {48}. Этот суд, где судьями являются читатели, а тяжущимися сторонами — авторы, имеет всеобщий характер, потому что позволяет «заинтересовать каждым вопросом, который обсуждается в каком-то одном месте, всех людей, говорящих на том же языке» {49}. Но даже у Кондорсе, при том, что он дает общественному мнению, которое в идеале должно быть всеобщим, самое «демократическое» определение, оно вынуждено считаться с тем, что уровень культуры не у всех одинаков, и абстрактное понятие не так-то легко согласуется с конкретной действительностью: «Несмотря на добровольное — или вынужденное — невежество, на которое было осуждено огромное количество людей, граница, намеченная между неотесанной и просвещенной частями рода человеческого, почти полностью стерлась, и пространство, разделяющее две крайности — гений и глупость, — заполнилось людьми, находящимися на промежуточных ступенях развития» {50}. Сами слова («несмотря на», «почти») красноречиво свидетельствуют, что расстояние, которое мыслится преодоленным, неизбежно существует.
Таким образом, между XVII и XVIII веками понимание публики в корне изменилось. В эпоху «барочной» политики ее характеризуют те же черты, что и театральную публику: разношерстность, иерархичность, ограниченность рамками спектакля, который предложен ее вниманию и сочувствию. Такая публика может состоять из мужчин и из женщин, принадлежащих к разным сословиям, она включает всех тех, кого хотят привлечь на свою сторону, всех тех, чьи симпатии хотят завоевать: великих мира сего и простой люд, искушенных политиков и невежественную чернь. С другой стороны, публику надо «водить за нос», «обольщать», надо «пускать ей пыль в глаза», как пишет Ноде, который становится теоретиком направления, считающего, что самые зрелищные эффекты никогда не должны обнажать ни механизмы, которые их произвели, ни цели, которые они преследуют {51}. Таким образом, мнение обманутых, очарованных, идущих на поводу зрителей theatrum mundi [8] никак не являются «общественным мнением», даже если это словосочетание и встречается до середины XVIII века, например у Сен-Симона.
Когда появляется общественное мнение, оно прежде всего порывает с двумя вещами. Во-первых, оно порывает с искусством притворства, скрытности, тайны, оно прибегает к прозрачности, призванной сделать намерения явными. Перед судом общественного мнения все предстает в истинном свете: то, что совершается во имя справедливости и разума, всегда побеждает. Но не все граждане (пока еще не все) способны беспристрастно вершить суд и содействовать формированию просвещенного общественного мнения. Поэтому происходит размежевание между смешанной публикой театрального зала, где есть и ложи, и галерка и где каждый зритель понимает спектакль по-своему, проявляя тонкость суждения или толкуя его вкривь и вкось, и однородной публикой, которая разрешает споры между достойными и талантливыми деятелями не только литературы, но и политики. Когда мнение, становясь общественным, перестает быть пассивным и превращается в могущественную силу, оно утрачивает всеобщий характер и фактически в его формировании перестают участвовать люди, недостаточно сведущие, чтобы выносить приговоры, а таких людей необычайно много.