Сергей Сергеев-Ценский - Лесная топь
Он поднялся, прошелся по комнате, потирая руки, и сел к печке рядом с нею.
И тут, вытянув к огню длинные пальцы, в первый раз заметил он, что у Антонины красивое белое лицо и тонкие руки.
И не мог он объяснить себе, почему захотелось вдруг говорить еще о чем-то, говорить долго, понятно и убедительно, чтобы там, под склоненным черепом, под этим белым с черными цветочками, по-монашески повязанным платком, зашевелилась и выросла ответная мысль.
- Маленький огонек в печке-то, а он греет... так-то, душа... вот и светит и греет, - путаясь, начал он. - Думать - не грех, грех - не думать. А если над чем, как проклятый, думаешь, - все равно, что богу свечку ставишь и псалмы поешь. Будь это и малая мысль, все равно, малая мысль - малый огонь, а все огонь. И светит и греет. Важно, чтоб не закоченел человек, чтобы не пер по канавам, когда дорога в пяти шагах, а есть в нем теплоты на копейку, значит, и жив человек.
Он остановился, потер руки, посмотрел на кончик свисшего над ее лбом платка.
- Не то я все говорю, - удивился сам себе он и пожал плечами. - А впрочем, нет, то самое, что и нужно... только не так говорю... Что, у вас в Милюкове леса? - вдруг спросил он, повернувшись.
- Леса, - с остановкой ответила она и подняла брови.
- Густые? - Он улыбнулся.
- Густые... такие, как здесь... Одни ведь леса! - посмотрела она, не понимая.
- И топь такая?
- И топь такая.
- Эх ты, лесовуша, - нагнулся он к ней, широколобый и красный от пламени печи, и рубаха его горела в мелких складках на вороте и сгибе локтя.
Глаза у него были горячие, близкие, понятные и ясные ей до самого дна, как вода в лесном ручье, у подмытых висячих корней над желтым песком и мелкими голышами.
XII
Они сошлись просто, как сходятся звери одной породы, когда испаряется невидная лесная тишь и обволакивает одинаковой мреющей сеткой и никлые лиловые колокольчики, и изразцы зеленого свода, пронизанные лучами, и жуть задумавшихся черных болот.
Антонина не знала, что это замолчало в ней скребущее, как голодная мышь в темноте, но была рада ясным смешливым глазам, звучному уверенному голосу, знающему лбу и тому, как брезгливо говорил он обо всем, что ее пугало.
Для него не было ада, не было чуда, не было греха, и она видела, что он веселый, и сильный, и весь светлый, как тот огонь, который сожрал Милюково: все то, что у нее ярко, у него забывчиво, думает, но не о том, а о другом...
- О чем? - спросила раз Антонина.
- О чем? - переспросил он.
Была ночь, холодная снаружи, - стреляли в стенах бревна, точно мороз заряжал их от скуки, слоняясь без приюта и дела, и от неожиданного треска вздрагивала Антонина, и вздрагивало узенькое пламя над оплывшим огарком около кровати.
- Просто о том, как бы поумнее на свете прожить... Жизнь один раз дается, умрем - и свету капут. Вот, значит, и цеди из бутылки да посматривай, куда цедишь и стоит ли цедить, - не было бы жаль потом. Нужно так, чтобы не ты был в руках у жизни, а жизнь в руках у тебя, чтобы не жизнь тебе часы отбивала, а ты бы ей минуты отсчитывал... Вот взял бы ее так между коленами (Фрол крепко сдавил ноги и скрипнул зубами), ага, окаянная! Посиди, я на тебя погляжу!.. Только она не дастся, она - большой зверь, руками не обхватишь... И когтей у нее много - божьи когти! - придавит одним коготком за шею, и иди, человече, кормить червей... В ступку к стихиям! Из величайшего чуда на земле, человечьего мозга, глядишь, опенки выросли... И пойдет круговорот всякой дребедени, включительно до дорожной пыли... Слепота! Значит, жизнь - охота. Можно прямо идти - иди, нужно на карачках ползать - ползай, подкараулил - бей, - только и всего, все десять заповедей... Делай, как тебе выгодней, но, цедя из бутылки, почаще смотри на дно. Показалось дно, ложись и думай о червях: вы меня съедите, это верно, но и я в жизни много кой-чего съел! Всю жизнь прятал от других свой желудок, рядил его в рясы из звонких слов, обкладывал его лисьими хвостами приятных улыбок, и ел, ел, жадно, но... красиво, - черт вас возьми совсем, черви, - а главное, со вкусом!.. Вырезал из жизни цельные куски и ел, вбирал, как губка, благовонные соки и пил... Не творил, потому что на земле никто не творит, только переставляет с места на место, как комнатную мебель, а суть все та же, что при Адаме... Не творил, но переставлял, и, по-моему, бесподобно. Нет в жизни правды, - все правда. Или нет и правды, - все слепота. Правду воры придумали для своей защиты. Человек только и бывает самим собою, когда из себя выходит... когда он зверь просвещенный, а правда - это уступка Петру и Степану, чтобы они ночью двора не спалили. Чем от них спасешься, кроме "правды"?.. Бог, этот простенький дешевый житейский бог, обитающий в каждой деревушке, тот, что все видит и всегда нем, он тоже нужен, он тоже у воров на побегушках: призывают его в свидетели, когда хотят украсть, и мажут ему губы сметаной, когда удачно украдут. Понимаешь, баба?..
Антонина не понимала, но чувствовала, что и он от чего-то страдает, от того, над чем думает и чего не может понять, и ей становилось его жаль; он, большой, казался ей маленьким, как слепой щенок перед холодной ночью; она грела его ласками и забывала о ночи за окном.
Но стояла ночь, потому что горел огарок, и чернели окна, и скучающий от безделья мороз стрелял в комнаты через стены, напоминая о стуже.
- Я вот отца своего ненавижу, - с жестким лицом говорил Фрол. Кажется, никого больше, кроме него. Других я терплю - его ненавижу. Я понимаю умного волка, но это волк бессмысленный - жрет неизвестно зачем. Это он моего брата за непокорность в одном белье в такой вот холод из дому выгнал. Бедный малый простудился, конечно, зачах, умер... Это он мою сестру за богатого мерзавца замуж выдал. Сестра плакала и в ногах валялась, просила, как милости, в монастырь отдать... Не пощадил! У меня и сейчас ее рев в ушах стоит... А тот негодяй начал ее бить на другой день после свадьбы. Из Тихона кто дурака сделал? Он! Говорила мать - долбанул его чем-то в голову, когда Тихон еще детенышем был и без штанишек бегал. Я учиться хотел... Куда! Умней отца хочешь быть?.. Денег не дал. Ушел без денег... Девяносто процентов жизни на желудок ушло. Ночи знают, да вот эта знает, - ударил он себя по голове... - По утрам, бывало, все иконы в доме перецелует, накрестится, накланяется и идет на целый день рабочих мозжить... Строитель жизни!
- Зачем же ты сюда приехал? - спросила Антонина. - Ведь ты к нему же в дом приехал? Это его дом?
- Это его дом, - согласился Фрол. - Но в этом доме у меня еще мать есть, баба забитая и совсем не умная, а ее вот все-таки жаль... Есть бабка, - теперь она ослепла, - помню ее зрячей, а кругом лес, в лесу я вырос. Лес тут у меня самый родной из всей родни. Он меня и нянчил и сказки говорил... Может быть, мне вовсе никого не жаль, и я больше к нему приехал, не знаю... Выпустили меня, и я поехал... Впрочем, может быть, я с отцом ругаться вздумал... Досадно, что зима... Я люблю, когда в лесу зелено и птицы поют... Люблю, когда жизнь зеленая, когда нет у нее ни формы, ни цели, - только соки бродят... Прет во все стороны этак что-то кругом - лопух ли, чапыжник ли разбирай, кто хочет, не в этом дело. Смотри и дыши... Эх ты, лесовуха!..
Он душил ее жесткими руками, догорал и тух огарок, и в комнату сразу со всех сторон, точно спущенная свора черных собак, врывалась ночь.
Они долго говорили по ночам, - говорил он, а в нее его слова падали, как дождь в летнюю засуху, когда жадно пьет земля корнями засохших трав и откуда-то буйно лезут, зеленея, новые побеги, и поет над ними густой от влаги воздух... А смысла нет.
Александра знала и молчала. Она подолгу смотрела на Фрола, напряженно хотела узнать, кто он, и не могла. Когда он говорил ей об остроге и о том, как приходилось голодать и подпрыгивать по улице от холода в драной шинели, она плакала, но это было все, что она понимала, дальше он был чужой и далекий.
Тиша облокачивался руками на стол, клал на них мясистое лесное лицо и неподвижно смотрел на него маленькими темными, как спелая черника, глазами.
Слепая шумно чесалась, зевала, ворочалась жирным телом и трясла головой.
XIII
Старика Бердоносова долго не было, но зато он приехал с целым обозом подвод за досками и лесом для склада.
Дорога в лесу укаталась и стала масляно-гладкой; снег сровнял ухабы с корнями, как сровнял трясину болот с твердой землей, поблескивал и синел между четкими стволами, залегал в дуплах и морщинах коры, нависал, как белый хмель, на скрюченных сучьях, задорно гляделся в небо с самых верхушек, но обрывался и падал вниз яркими потоками, и казалось, что его сбрасывал кто-то живущий с ним рядом, невидимый для глаз, но скучающий и холодный.
На дворе зашевелились сугробы.
Их чертили закутанные медленно-деловитые крикливые люди и бороздили длинные возы с заиндевевшими мохнатыми лошадьми.
В бердоносовском доме гулко зазвучали стены и всколыхнули то, что притаилось.
Старик еще на дворе от приказчика узнал, что приехал сын, от которого он отрекся. Помнил, как он пошел один в коротком крытом полушубке, свистел и сбивал палкой висячие ветки берез. Стоял апрель, и листья были светлые и мелкие, такие же молодые, как он.