Владимир Горончаровский - Арена и кровь: Римские гладиаторы между жизнью и смертью
Если в дальнейшем хорошо обученный гладиатор, демонстрируя на многих играх свои храбрость и ловкость, презрение к боли и смерти, завоевывал расположение народа, то по требованию публики он мог получить свободу, символом которой служил специальный деревянный меч — рудис. Эти способные «завести толпу» люди вызывали всеобщий интерес и восхищение повсюду — от рыночной площади до императорского двора. Юноши из знатных семейств приходили учиться у них фехтованию, да и сами императоры нередко посещали гладиаторские школы. Порой, подвергая себя опасности насмешек, в гладиаторов влюблялись женщины из высшего общества, увлеченные их силой и славой, даже если они не блистали особой красотой. Причем этой страсти нередко отдавались не юные девушки, а вполне зрелые матроны, такие как Эппия, жена сенатора, в одной из сатир Ювенала (luv. VI. 103–112):
Что за краса зажгла, что за юность пленила Эппию?
Что увидав, «гладиаторши» прозвише терпит?
Сергиол, милый ее, уж давно себе бороду бреет.
Скоро уйдет на покой, потому что изранены руки,
А на лице у него уж немало следов безобразных:
Шлемом натертый желвак, огромный по самому носу,
Вечно слезятся глаза, причиняя острые боли.
Все ж гладиатор он, стало быть, схож с Гиацинтом.
Стал для нее он дороже, чем родина, дети и сестры.
Лучше, чем муж: ведь с оружием он![22]
Конечно, Эппия вымышленный персонаж, но для Рима ее история была вполне реальным явлением. Достаточно вспомнить Фаустину, жену Марка Аврелия, которая, по одной из версий, родила будущего императора Коммода от простого гладиатора. Судя по надписям из Помпей, обитатели гладиаторских казарм пользовались не меньшей популярностью, чем современные спортсмены, киноартисты или музыканты: все знают их имена, карьеру, обсуждают подробности поединков на арене и рисуют их на стенах домов. И все-таки можно было восхищаться гладиаторами и в то же время презирать их ремесло. Выражая именно такого рода устоявшееся мнение, Ювенал считал гладиаторскую школу последней степенью человеческого падения. Когда хотели утешить человека, потерявшего сына, то говорили, что его ожидало неопределенное и, может быть, мрачное будущее: а вдруг он стал бы гладиатором? [23] Это бросавшееся в глаза противоречие подчеркивал Тертуллиан, когда писал: «Устроители и распорядители игр наказывают бесчестием и лишением прав тех самых возниц, актеров, атлетов, гладиаторов, которым зрители отдают свои симпатии, а зрительницы, сверх того, и тело, рискуя погубить свое доброе имя и репутацию: им закрыт доступ в Курию и на Ростры, в сенаторское и всадническое сословие, к каким-либо почетным должностям и наградам. Какое извращение! Они любят тех, которых наказывают; презирают тех, кого одобряют; хвалят исполнение, а исполнителя позорят» (Тегtul. De spect. 22).
На тренировках требовалось, несмотря ни на что, сохранять самообладание и строжайшую дисциплину. Провинившиеся попадали в карцер, за серьезные проступки их беспощадно наказывали. Большинство гладиаторов терпели такую жизнь, ведь за попытку побега в назидательных целях полагалось распятие на кресте, но в отдельных случаях людьми полностью овладевала мысль о самоубийстве. Как правило, это касалось непрофессионалов, скажем, осужденных на смерть преступников. Так, участники второго восстания рабов на Сицилии 104–101 гг. до н. э., отправленные в римские гладиаторские школы, не желая выступать на арене, перебили друг друга (Diod. Sic. XXXVI). Сенека сохранил рассказ о гладиаторе, который на пути к амфитеатру, где должно было состояться венацио, сломал шею, засунув голову между спиц вращавшегося колеса. Другой нанес себе смертельный удар, вонзив в горло острую щепку, а один германец покончил счеты с жизнью, засунув в горло губку из уборной, которую использовали в тех же целях, что и современную туалетную бумагу. В какой-то мере чувства человека, испытывавшего страх перед ареной, передает сохранившийся отрывок из риторического упражнения о юноше, случайно попавшем в гладиаторскую школу: «И вот наступил этот день. Публика уже собралась на спектакль, чтобы взглянуть на наши страдания, и люди, обреченные на верную смерть, вышли на арену амфитеатра, образуя процессию в преддверии собственных похорон. Устроитель спектакля, который надеялся снискать себе популярность за счет нашей невинной крови, опустился на свое место… Наставник был невысокого мнения обо мне, и я, несомненно, считался уже покойником. В ожидании своего выхода на арену я с ужасом озирался. Один человек точил меч, другой — нагревал полоски металла (для проверки, не симулирована ли смерть? — В. Г.), третий возился с кнутами, видимо, приготовленными для травли зверей… Трубы заливались от радости, предвкушая мою погибель, появились носилки, чтобы выносить с арены убитых, — меня ждал неотвратимый конец» [24].
В научно-популярной литературе часто встречается мнение о том, что гладиаторские игры в ходе представления превращались в какую-то «кровавую баню». Возьмем для примера такие строки: «Со щемящей ясностью можно представить себе, что творится на арене; от этих ручьев крови, от этих сотен трупов становится физически плохо»[25]. Пожалуй, это справедливо только по отношению к порой неуклюжим массовым сражениям, в которых заставляли принимать участие осужденных на смерть преступников или военнопленных, недавних врагов Рима. Это была своего рода разновидность массовой казни, где никто, собственно, и не стремился «отпустить» победителей. Для таких бойцов, в подготовку и экипировку которых не было вложено почти никаких средств, существовал особый термин — грегарии. В отличие от них смерть гладиаторов, обладавших большим опытом выступлений на арене, была слишком дорогим удовольствием. К тому же каждый тип гладиаторов, очевидно, имел широкий круг «фанатов», активно выступавших в защиту своих любимцев, если их выход заканчивался случайным поражением. Не избежали этого увлечения и многие императоры. Светоний сообщает, что Калигула покровительствовал фракийцам и даже убавил вооружение их обычным противникам — мирмиллонам, «а когда один из них, по прозванию Голубь, одержал победу и был лишь слегка ранен, он положил ему в рану яд и с тех пор называл этот яд „голубиным“» (Suet. Cal. 55. 2). Тит, не скрываясь, также объявил себя «поклонником гладиаторов-фракийцев, из-за этого пристрастия нередко перешучивался с народом и словами и знаками, однако никогда не терял величия и чувства меры» (Suet. Tit. 8. 2). Совсем по-другому вел себя, достигнув императорского достоинства, младший брат Тита, Домициан. Он открыто «болел» за мирмиллонов и, услышав однажды слова уважаемого человека, отца семейства, который сказал, что гладиатор-фракиец не уступит противнику, а уступит распорядителю игр (т. е. фракиец уступит мирмиллону не потому, что он слабее, а потому, что мирмиллонов император любит больше. — В. Г.). приказал вытащить его на арену и бросить собакам, выставив надпись: «Щитоносец (еще одно название фракийцев. — В. Г.) — за дерзкий язык» (Suet. Domit. 10. 1). Видимо, не избежал этого увлечения и император Адриан, который нередко упражнялся с гладиаторским оружием и сам часто смотрел на гладиаторские бои (Ael. Spart. Hadr. XIV. 10; XIX. 8). Еще один высокопоставленный «болельщик» — император Коммод — покровительствовал секуторам.
В данном случае рассуждать на тему о «падении римских нравов» с сегодняшних позиций бессмысленно. Видимо, индустрия гладиаторских игр в Риме была настолько отработана, что практически невозможно было сопротивляться всеобщему опьянению захватывающим зрелищем, которое действовало как наркотик. То, что происходило две тысячи лет назад на арене амфитеатра, увлекало порой даже людей изначально добродетельных. В этом отношении показательна история, рассказанная одним из т. н. отцов церкви Августином (354–430) в сочинении под названием «Исповедь». Среди его учеников был некто Алипий, в характере которого отмечались «врожденные задатки ко всему доброму». Он отправился в Рим изучать право, и там захватила его невероятная жадность к гладиаторским играм, хотя сначала подобные зрелища были ему отвратительны и ненавистны. «Однажды он случайно встретился по дороге со своими друзьями и соучениками, возвращавшимися с обеда, и они, несмотря на его резкий отказ и сопротивление, с ласковым насилием увлекли его в амфитеатр. Это были как раз дни жестоких и смертоубийственных игр. „Если вы тащите мое тело в это место и там его усадите“, — сказал Алипий, — „то неужели вы можете заставить меня впиться душой и глазами в это зрелище? Я буду присутствовать, отсутствуя, и таким образом одержу победу и над ним, и над вами“. Услышав это, они, тем не менее, повели его с собой, может быть, желая как раз испытать, сможет ли он сдержать свои слова. Придя, они расселись, где смогли; всё вокруг кипело свирепым наслаждением. Он, сомкнув глаза свои, запретил душе броситься в эту бездну зла; о, если бы заткнул он и уши! При каком-то случае боя, потрясенный неистовым воплем всего народа и побежденный любопытством, он открыл глаза, готовый как будто пренебречь любым зрелищем, какое бы ему ни представилось. И душа его была поражена раной более тяжкой, чем тело гладиатора, на которого он захотел посмотреть… Как только увидел он эту кровь, он упился свирепостью; он не отвернулся, а глядел, не отводя глаз; он неистовствовал, не замечая того; наслаждался преступной борьбой, пьянел кровавым восторгом. Он был уже не тем человеком, который пришел, а одним из толпы, к которой пришел, настоящим товарищем тех, кто его привел. Чего больше? Он смотрел, кричал, горел и унес с собой безумное желание, гнавшее его обратно. Теперь он не только ходил с теми, кто первоначально увлек его за собой: он опережал их и влек за собой других» (Aug. Conf. VI. 8. 12–13).