Иван Лукаш - Бедная любовь Мусоргского
Когда он вошел, арфянка спала, откинувши голую руку, по ее худым плечам неверно бродил погасающий огонь печки. Он обходил ее со страхом. "Соблазн, соблазн, - думал он. - Похоть, тьма, плен окаянный, но я не поддамся, ни за что".
Он стал на колени, начал вталкивать в печь полено. В потеплевшем воздухе кабинета он чувствовал тот же легчайший и живой ее воздух, прохладный, прелестный, и это было сильнее его. Упрямо глядя в огонь, он бормотал:
- Святые себе руки на огне жгли. И я сожгу, если так, сожгу ...
И услышал за собою легкое шевеление. Он знал, что пошевелилась она, оглянуться было страшно.
- Послушайте, - позвала она шепотом, - я спала?
-Да.
- И верно, что спала. Подите сюда.
- Зачем?
Он встал и подошел к дивану. Отдохнувшая в тепле и благодарная за это арфянка пошептала, глядя на него светящимися глазами:
- Чего же вы все сидите ... У меня тут тепло ... Тихо повозясь, она подвинулась к спинке дивана, слегка откинула с себя плед:
- Идите ко мне.
На него дохнуло ее живое тело, и тьма, сильная, беспощадная, пронеслась в нем, и сбила, сбросила его в сладостную бездну.
БЕГСТВО
Лиза Орфанти недели две ждала письма.
Вернее вспомнила внезапно, как Мусоргский говорил что-то о письме в прихожей.
За обедом, - отец любил, чтобы обеды были по-английски торжественны, Лиза, черпая серебряной ложкой ананас, вспоминала с покорной грустью: "А письма нет". Когда она ездила с теткой в Гостиный двор, и снег из-под копыт холодной пылью обдавал лицо, она снова вспоминала о письме. К ней приходили подруги, две дочери английских купцов, веселые девушки с открытыми лицами в веснушках, младшая с причудами (она курила испанские пахитосы). Англичанки тащили ее играть на биллиарде. Лиза оживленно смеялась. Но вдруг что-то с силой сжимало сердце: "письмо".
Тогда она сама решила написать Мусоргскому. Это было немного смешно писать малознакомому офицеру, ее холодное достоинство было задето, но Лиза, понимая это и досадуя на себя, все же написала Мусоргскому, и одна, на прогулке, опустила письмо в почтовый ящик у Главного Штаба. В письме, правда, была всего одна вежливая строка: "Почему не заходите, не больны ли?"
Ответа не пришло, и Лиза неожиданно для себя, заплетая на ночь девичьи косы в спальне, перед зеркалом, расплакалась. Это не была обида или оскорбление. Это было чувство чего-то непоправимого; обречения.
Двумя днями позже, после партии в биллиард, когда веснушчатая англичанка от души восхищалась ее ловкими ударами, Лиза решила, что надо самой пойти к Мусоргскому, и стало странно, как она не подумала раньше: так это просто и необходимо.
Досадно было обманывать тетку, старую горничную, подруг (об отце она не думала), для которых такое посещение было бы настоящим скандалом.
"Все равно, пусть скандал", решила Лиза, и с совершенным бесстрашием и покоем, под предлогом головной боли, уехала от англичанок раньше, чтобы успеть побывать у Мусоргского до обеда.
В Петербурге уныло и шумно звенели вейки. Стояла масляница.
Она отпустила извозчика и пошла пешком вдоль белого канала, там было безлюдно. Зимний день светился в тишине. Барка с дровами, зазимовавшая на канале, живорыбный садок под снегом, все было грустно и бело.
В бархатном салопе, с собольи оторочкой, в кринолине, пряча от холода лицо в муфту, Лиза легко шла вдоль набережной. Ее узкие следы на снегу казались птичьими.
Если бы в Петербурге была Людмила Ивановна Шестакова, большой приятель Лизы по сердечным делам, она устроила бы так, что Лизе не пришлось идти к Мусоргскому. Но Шестакова уехала, кажется, в Тверь, по делам с казной, а с медиком Бородиным, забегавшим раза два, Лизе мешала говорить о Мусоргском девичья гордость.
Она ни от кого не могла знать, что случилось с Мусоргским, а между тем у того уже вторую неделю жила уличная певица.
Страсти обычно неряшливы, и люди, охваченные страстями, теряют какую-то светлую, человеческую равномерность, гармонию, а вместе с нею и обычную опрятность, чистоту, перестают следить за собою, замечать себя.
Самые легкие и веселые люди от страсти как-то по-животному, тяжелеют и во всем, в походке, в глазах, заметно у них что-то бессмысленно-скотское, как, например, у охваченных страстью молодоженов, что, впрочем, не мешает им недели через две ссорится друг с другом, грубо и глупо, и чувствовать себя несчастными.
Так случилось и с Мусоргским. Он боролся, как мог, со своим жадным чувством, был побежден почти мгновенно, и подчинился.
Он был побежден, захвачен этим молочно-белым, худым телом, рыжей волной волос, зеленоватыми холодными глазами, равнодушным и послушным бесстыдством.
В его жизни точно все сдвинулось, нагромоздилось и начало плесневеть. Больше никакой жизни и не было, да и не надо никакой жизни, кроме той, какая началась у него с трактирной певицей.
Там, где целомудренная чистота Анисима оставляла на всем след тихого покоя и света, теперь все стало запущенным, загрязнившимся. Он, кажется, не выходил на улицу дней семь, а певица, накинувши на худые плечи платок, бегала в мелочную лавку.
С утра она приносила пиво, иногда они ели колбасу на желтой оберточной бумаге, или копченную селедку, как та была принесена, в промасленной газете. Груда тарелок в застывшем сале больше не мылась. На полу, под ногами, хрустел уголь. Все стало отвратительно неопрятным. Постель, сбитая, развороченная весь день, с грязными простынями, подушки иногда валялись на полу, в непроветренных комнатах нестерпимо холодно, они топили печь изредка, как придется.
Ему и ей на все было все равно. Он был одержим этим длинноногим и бесстыдным телом, а для нее это была одна из встреч, кабинетик Мусоргского, с пианино, нотами, с кожаным диваном, его человеческий дом, были для нее не чем иным, как номер дешевого отеля или меблирашек.
Она чувствовала, что какая бы она ни была, его все равно тянет к ней, и ходила в дурно застегнутой кофточке, неряшливая, с нечесаной копной рыжих волос. Она чувствовала, что взяла, победила его, что сильнее его, и все чаще становилась с ним груба и презрительна.
Сначала ей понравилось день-два пожить с молодым офицером, она сбегала на Подъяческую и принесла оттуда узел с рваными чулками и сорочками, поштопанными небрежно, комок измятых юбок и кофточек. Но уже на четвертый день она заскучала.
Тогда с утра она стала приносить из портерной пиво и вино. Мусоргский пил очень мало, только отпивал из ее стакана, но ему нравилось, что от вина смешнее и теплее, а главно - все возможнее. Иногда, после стакана вина, он играл ей громко, тревожно, точно громоздя звуки, так же, как все теперь было нагромождено кругом.
Она слушала его игру равнодушно, потом начинала зевать или злиться. В тепловатом и противном тумане вина он чувствовал с досадой, что все, что казалось ему раньше великим, необыкновенно-прекрасным, становилось каким-то тупым, мертвым звоном, точно дыхание отлетело от его музыки.
Тогда он злился на нее. Они оба стали злиться друг на друга. Арфянка презирала офицеришку с музыкой.
Со второй недели она начали ссориться. Утомленный и пресыщенный, он уже желал расстаться с нею.
Вейки смутно звенели, звенели в Петербурге.
Утром того дня, когда Лиза Орфанти решила пойти к Мусоргскому, арфянка с пожелтевшим злым лицом стояла у замерзшего окна и чертила по стеклу, соскабливая иней.
- И чего вам меня, право, держать, - говорила она со скучным равнодушием. - Отпустили бы, чего ...
Когда между ними начиналась ссора, она переходила с ним то на "вы", то на "ты".
Куда тебя отпустить?
- А никуда ... Куда хочу... Меня купец один ждет.
Он охотно отпустил бы ее, но его задело, что она первая заговорила об этом.
Он лежал на развороченной постели. В кабинете волокся с ночи табачный дым, всюду валялись окурки, какие-то бумажки, на столе был рассыпан табак.
- Иди, куда хочешь, что я тебя держу, что ли?
- Правда, можно?
Она не поверила. Он не ответил, отвернулся.
Вдруг она стала разбрасывать свое тряпье, кофточки, рвань, с быстротой натянула через голову синюю юбку, тут же приколола на боку английской булавкой.
Мусоргский начал следить за нею с угрюмым вниманием..
Именно эта быстрота, желание уйти как можно скорее, кошачья спешка разозлили его.
Она шуршала, возилась, потом вышла в прихожую. Он мгновенно вспрянул с постели и босой побежал за нею.
Он застал ее, когда она торопливо завязывала ленты соломенной шляпки, точно чуяла, что помешают бежать.
- Ты никуда не пойдешь, - бледнея, сказал он и потянул узел к себе.
- Нет, пойду, не смеешь меня держать, какой нашелся!
- Не разговаривай, давай узел.
- Не дам.
С бессмысленными словами об узле они смотрели друг на друга, и лица их побелели, потончали от злобы.
В прихожей позвонили. Он с силой толкнул ее во вторую комнату, пошел отпирать. Дворник принес дрова.
Там, где все было запущено, в copy, дворник, - чего не осмелился бы никогда раньше, - сопя от натуги, свалил с гулом вязанку посреди кухни и ушел, даже не прикрывши дверь.