Ольга Елисеева - Повседневная жизнь благородного сословия в золотой век Екатерины
Не понравился петербуржцам и приказ, согласно которому всем без различия возраста и положения проходя мимо дворца, полагалось снимать шапки и кланяться. При встрече с императором следовало выходить из экипажа. «За исполнением этого повеления наблюдали с высочайшей строгостью, — писал Август-Фридрих фон Коцебу, немецкий драматург, служивший в это время в России. — И, несмотря на глубокую грязь, разряженные дамы должны были вылезать из своих карет». В мемуарах описана пара случаев, когда Павел галантно воспрепятствовал той или иной встреченной даме покинуть возок, чтобы приветствовать его. «Зато сотни других дам, когда они или их кучера не были достаточно проворны, подвергались сильным неприятностям. Так, г-жа Демут, жена содержателя гостиницы, должна была из-за этого отправиться на несколько дней в смирительный дом»[49].
В 1800 году Павел подписал характерный указ об аплодисментах. «Его Императорское Величество с крайним негодованием усмотреть изволил во время последнего в Гатчине бывшего представления, что некоторые из зрителей принимали вольность плескать руками, когда Его Величеству одобрения своего изъявлять было неугодно, и, напротив того, воздерживались от плескания, когда Его Величество своим примером показывал желание одобрить игру актеров»[50]. Такой всеобъемлющий контроль за вкусами выглядел в глазах императора нормальным. Но подданные уже едва выдерживали, что выразилось во множестве карикатур на императора. «Один из подобных рисунков изображал его с листом бумаги в каждой руке с надписями „порядок“ и „противупорядок“, а на лбу было начертано „беспорядок“»[51].
Не удивительно, что долго существовать в столь стесненных обстоятельствах большой город не мог. В памяти петербуржцев еще свежи были картины либерального быта при матушке-государыне. Еще не забылись триумфальные шествия в ознаменование громких побед, когда трофейные турецкие и шведские знамена препровождались в Петропавловскую крепость.
С наибольшей ясностью конфликт между государем и обществом обнажился во время похорон А. В. Суворова. После знаменитых Итальянского и Швейцарского походов полководец вернулся в столицу уже тяжело больным. Город ждал торжественной встречи, ее не последовало. Недавно пожалованный чином генералиссимуса, Александр Васильевич попал в новую опалу, чуть только ступил на родную землю. В дом его друга Д. И. Хвостова на Крюковом канале, где умирал герой, никто не смел показаться. 6 мая 1799 года Суворов скончался. А уже 12 мая почти весь Петербург вышел на улицы, чтобы проводить его в последний путь[52]. Многотысячные толпы запрудили площади и набережные. Это была скорее демонстрация, чем похоронная процессия. Император не вышел к гробу. (По другой версии, он столкнулся с катафалком на улице, но повернул.) Своим высочайшим отсутствием Павел подчеркнул недозволенность скорби по человеку, лично ему неприятному.
А город, в свою очередь, демонстрировал государю недовольство его политикой, равнодушие к августейшему мнению и, наконец, презрение к нему самому. Еще вчера люди неохотно стягивали шапки перед дворцом, а сегодня с непокрытыми головами шли за гробом опального победителя французов. Похороны Суворова были актом гражданского неповиновения. Солидарным, единым порывом общества, уставшего бояться. Была пройдена черта, после которой и городского обывателя, и зависимого от милостей свыше вельможу оставляет страх прогневить государя. В лихорадке от увиденного на улицах Державин, забыв о своем недавнем паническом ужасе перед Павлом, писал «Снигиря»:
Львиного сердца, крыльев орлиных
Нет уже с нами — что воевать?
В рыданиях горожан император не услышал тревожного для себя сигнала. Последующие месяцы стали временем еще большего диктата. Неуместным вмешательством в частную жизнь подданных, нарочитым желанием наводить страх на офицеров и чиновников Павел сам создал атмосферу, в которой его свержение и даже гибель воспринимались как благо.
Виже-Лебрён пишет, что на другой день после убийства Павла «весь город безумствовал от радости: люди пели, плясали и целовались прямо на улицах. Встречавшиеся знакомые подбегали к моей карете и, пожимая мне руки, восклицали: „Теперь мы свободны!“ Накануне вечером многие дома были даже иллюминированы. Смерть несчастного сего государя вызвала всеобщее веселье»[53].
И вновь мы оставляем в стороне чисто политическую сторону переворота 11 марта 1801 года. Нас интересует неудавшийся личный альянс между императором и его коллективным оппонентом — придворными, гвардейцами, горожанами. Когда ликующая толпа обнималась и кричала «ура!», люди выбегали из домов все в тех же круглых шляпах и башмаках с бантами, которые, несмотря на все запреты, хранились в сундуках до лучших времен. Это показывает не только неэффективность запретительных мер, но и удивительную наивность Павла-государя — он действительно думал, что сможет в мелочах навязать обществу свои вкусы. Точно столица была огромным младенцем, не способным о себе позаботиться. Император нарочито не замечал, что со времен Елизаветы Петровны «ребенок» вырос. За эту ошибку ему пришлось жестоко поплатиться. О покойном почти никто не жалел. Подданные выказывали неприличную радость по поводу гибели докучной «няньки». Новый государь Александр I, воспринявший в отношениях с людьми мягкий стиль своей бабки, подобных ошибок уже не совершал.
Матушка-царица
Одной из причин неприязни дворянского общества к Павлу было его нарочитое и грубое вмешательство в семейные дела — сферу частной жизни. В Екатерининскую эпоху процесс обособления частной жизни от служебной, государственной только начинался, благодаря расширению образования и предоставлению дворянству законодательных гарантий его высокого положения.
Семьи были велики, и не всегда удавалось определить их границы. Мало того, что все благородное сословие «считалось родством», оно еще и воспринимало монарха не просто как носителя верховной власти, но и как главу огромного патриархального клана. «Люди из простого народа обращаются к вам не иначе как матушка, батюшка, братец, сестрица, — писала Виже-Лебрён. — Каковой обычай распространяется и на всю императорскую фамилию, в том числе и на самого императора»[54]. Подданные ничуть не стеснялись докучать императрице просьбами пристроить детей в учебное заведение, решить спор о наследстве, подыскать жениха засидевшейся в девках дочке, вернуть «блудного» мужа, наказать «развратителя». Если бы Елизавета Петровна или Екатерина II уклонились от участия в подобных делах, их поведение расценили бы как отказ от прямых обязанностей.
В идеале все подданные воспринимались как чада большой семьи, родные, если речь шла о жителях коренных русских губерний, или усыновленные, когда дело касалось присоединенных инородцев. В реальности материнская длань государыни дотягивалась до тех, кто находился ближе к престолу. Львиная доля щедрот доставалась дворянству. Однако риторика царствования была направлена на то, чтобы все население вне зависимости от сословия и национальной принадлежности ощущало себя «детьми» Премудрой Матери Отечества. Во время поездок по стране Екатерина II прекрасно исполняла эту роль, а ее визиты в какое-нибудь захолустное дворянское гнездо выглядели совсем по-семейному.
Мемуарист С. Н. Глинка вспоминал, как, путешествуя в июне 1781 года по Смоленской губернии, императрица осведомилась у «поселян»:
«— Довольны ли вы, друзья мои, вашим капитаном-исправником?
И раздался общий крик:
— Довольны, матушка-царица, довольны! Он нам отец!..
— В семействе ревностного капитана-исправника рада быть гостьею», — отвечала Екатерина и тут же велела поворачивать к дому отца Глинки. Там ее встретила вся родня Духовщинского капитана-исправника, которую возглавлял столетний прадед мемуариста. Он «с быстротою юноши спрыгнул с коня и, преклонив колено, воскликнул:
— Матушка! Живи вдвое столько, сколько я прожил на белом свете!..
— Цари так долго не живут», — с улыбкой возразила гостья.
«Мать моя облобызала руку императрицы и подвела к ней нас, пятерых малюток. И теперь еще помню то очаровательное мгновение, когда брат мой Николай резво и смело плясал перед царицею, звонким голосом заводя родную нашу песню: „Юр Юрка на ярмарке“. Вижу теперь, как она, нежная мать отечества, посадила его на колени; вижу, как брат играл орденскою ее лентою; слышу, как смело сказал ей:
— Бабушка, дай мне эту звезду!
— Служи, мой друг, — отвечала Екатерина, — служи, милое дитя, и у тебя будут и ленты, и звезды; и тут же собственноручно записала его и меня в кадетский корпус, а старшего брата нашего Василия в Пажеский корпус».