Александр Грин - Жизнеописания великих людей
Обзор книги Александр Грин - Жизнеописания великих людей
Грин Александр
Жизнеописания великих людей
Александр Степанович Грин
Жизнеописания великих людей
I
"Набело и начерно! Набело и начерно!" - твердил, подперев голову руками, Фаворский; элегически пьяный, он чувствовал себя несокрушимой силой, гением, озаренным молниями. Перед ним стояли треска с луком, лекарство из казенной винной лавки и зеленые пивные бутылки, в которых, подобно лесному солнцу, сверкало трактирное электричество.
- Начерно - это что я в душе пережил и переживаю, - бормотал Фаворский, - это, следовательно, мои мысли. А набело - мысль, воплощенная в жизнь. Сама жизнь. Жизнь, сотворенная властной волей Фаворского. Эх! - вскричал он, тяжело осматривая трактирный зал, где у потолка, чихая от табачного дыма, отчаянно заливался больной жаворонок, - да, - царит пошлость здесь, на земле, и в пошлости этой я, пленный жаворонок... томлюсь!
- А сколько сегодня градусов? - услышал он неожиданно обращенный к нему вопрос с соседнего столика.
Фаворский высокомерно повернул голову. Пухлые, смеющиеся глаза на кирпично-красном лице, бесцеремонно подмигивая и усмехаясь, рассматривали Фаворского. Спросивший был одет в теплый меховой пиджак, шарф и валенки. Усы и бороденка этого человека были как бы между прочим; казалось, что и без них лицо останется тем же язвительно-благодушным, крепким и пожилым.
- Я вижу, - презрительно сказал Фаворский, - что вы оттуда же.
- То есть? Что-то я...
- Из мира пошлости.
- Это что я насчет градусов-то спросил?
- Оно самое.
- Хм! Меня зовут Чугунов, - медленно, в прискорбном раздумьи, произнес человек в валенках, - да, Чугунов моя фамилия. Сорок лет я живу на сей юдоли, а такого чудака, как вы, папаша, еще не видывал.
- Разве вы не понимаете, - горячо заговорил хмельной Фаворский, - что градусы - пошлость, не нужны вам? Теплее вам будет или холоднее, если узнаете? Нисколько.
- Как смотреть, милый.
- Ну и смотрите.
Фаворский отвернулся. Навязчивый Чугунов был ему противен и жалок, являя собою темную каплю мещанского моря, из хлябей которого тянулся в горнюю высь двадцать семь лет сын кладбищенского дьячка Фаворский. Вино и слезы бушевали в его груди. Пьяный, он никогда не сомневался в том, что ему суждено свершить нечто великое, изумительное, громоподобное. Но что? Семнадцати лет выгнали его из семинарии за непочтение к Авессалому, которому гласно, при экзаменаторах, советовал он задним числом не болтаться, уцепившись волосами за дерево, а отсечь мечом шевелюру и бежать. Фаворский был поочередно поэтом, романистом, изобретателем и, вместе с тем, кормился черной канцелярской работой присутственных мест. Его гнали из редакции, смеясь в лицо; модель летательной машины, построенная им с помощью клея и ножниц из картона, валялась на чердаке, после постыдных мытарств среди серьезных людей; его картину "Страшный суд", на которой был изображен дьявол в виде орангутанга, хворающего желудком, давно использовали пауки одной из лавок толкучего рынка, куда, по цене рамы, за полтора рубля продал ее Фаворский бойкому костромичу. Жил этот странный, с бледной, как тень, жизнью, человек пылким восторгом перед величием великих мира сего; с их светлой и трагической высоты смотрел он на все, кроме себя.
- Мусью! - сказал Чугунов. - Обиделся, что ль?
- Да. За человека обиделся. Но... не ведаем, что творим.
- Аминь-с. Разрешите присесть?!
- Я разрешу, - сказал, добрея от частых рюмок, Фаворский, - но что? Какая цель ваша?
Чугунов не спеша перебрался со своей водкой за столик Фаворского. Устроившись поудобнее, сняв шапку и положив локти на стол, он налил рюмки, чокнулся, выпил, закусил крутым яйцом и сказал:
- Цели нет-с. А задели вы меня, да-с. Что есть пошлость, я, изволите видеть, понимаю-с, а как вы меня этим обозвали, то что же, по-вашему, наоборот?
- Наоборот? - Фаворский поднял брови и улыбнулся. - Поймете ли вы? Величие духа.
- Духа?
- Да.
- Души, то есть, это?
- Ну, души.
- Вот и задача. Вы с величием или без оного?
- Человек, - грустно и важно сказал Фаворский, проливая водку, человек, - знаешь ли ты, что были Рафаэль, Наполеон, Дарвин, Байрон, Диккенс, Толстой, Ницше и прочие?..
- Некоторых слыхал.
- Они - люди.
- Все конечно.
- Брат мой! - вскричал Фаворский, - ты и я - во тьме. Но там... там, у них, сколько света, гения, подвигов, божественного восторга! Лучезарность! И слава! И высокое... выше горного снега! Вот образец!
- Сумнительно. Потому они, хотя и высоко летают, одначе было всего.
- Как - всего?
- А так. Водку пили... ну, вино, один черт, в карты играли и женщинами баловались.
- Вы глупый, Чугунов, очень глупый.
- Величия души не имею. Душа у меня, так говоря, тесная, с подковырцем. Зацепит за что - давай! А зацепок у меня не занимать стать. Да вы кто будете?
- Валентин Прокопиевич Фаворский, сын диакона, а служу... сейчас я не служу, без места.
- Так. С папашей изволите жить?
- Да... с папашей.
- Вот зацепки, я говорю. Пожрать, похряпать, для меня первое дело. Нынче едок-то, знаете, более в зубах ковыряет, чем вилкой по жареному. Я на это дело крутой. Ем - за ушами трещит! Выпить горазд, чайку попить - ах, хорошо! И люблю я еще, друг ты мой, самую лакомую сладость, нежный пол; падок, падок я, охотник большой.
- Ты циник, - сказал, щурясь, Фаворский, - обжора и циник. Кто ты?
- Циник-с, как говорите.
- А еще?
- Лесом торгуем.
- Слушай же! - Фаворский закрыл лицо рукой, и пьяные слезы выступили на его глазах. Он смахнул их. - Эх! Слушай!
Сбиваясь, путаясь и волнуясь, стал он рассказывать о жизни Леонардо да Винчи, восхищаясь непреклонным, независимым духом великого флорентийца.
Чугунов слушал, выпивал и вздыхал.
Трактир закрывался.
II
Долго глухая декабрьская ночь ворочалась над Фаворским и Чугуновым, пока, присмотревшись друг к другу и блуждая из кабака в кабак, не пришли они к взаимному молчаливому соглашению. Суть этого соглашения можно выразить так, как выразил его, бессознательно, Чугунов: "Урезамши... и тово". Случилось же так, что Фаворский, подняв голову, увидел себя дома; на столе перед ним горела свеча, валялись медные и серебряные деньги, карты, а против Фаворского, скривив от жадности и усердия рот, сидел Чугунов, стараясь не разронять ползущие из хмельных пальцев карты.
- Прикуплю, - сказал Чугунов, - дай-ка праведную картишку.
- Мы где? - встряхнулся Фаворский. - Стой! Я узнаю. Ты у меня на кладбище. Но... кто кого?
- Чего?
- Кто кого привез сюда, мещанин? Ты меня, или же я тебя?
- Где упомнить, ехали, водочки захватили...
- А... з-зачем?
- Для чтения. Как вы обещали меня убеждать. И обещал ты мне еще, ваше благородие, книгу о гениях подарить.
- Гадость! Гадость! - сказал Фаворский, и бледное, как бы зябкое лицо его подернулось грустью. - Как низко я пал, как срамен и мал я! Я слышу, вот лает собака... но где папаша? Где сестра Липа, девушка скромная, труженица... Где они, мещанин?
- Где? - посмотрев в колоду, переспросил Чугунов, - а их вы сперва Шекспиром выгнали, опосля поддали Бетховеном, они не стерпели, ушли, значит, к соседям, боятся вас.
- Меня?! Это обидно. Да, мне тяжело, мещанин. За что?
Игра снова наладилась. Чугунов явно мошенничал, и скоро Фаворский отдал ему все свои четыре рубля.
- Что ставишь? Выпей-ка! Во-от!
- Выпил. Нечего ставить мне; все.
- Чего там! Играй. Валяй на гениев, какие они у тебя есть.
- Книжки? - удивленно воззрился Фаворский. - Гм... Однако.
- Однако! - передразнил Чугунов. - Мутят эти тебя книги, голова еловая, вот что! За ними ты, как за лесом, дерев не видишь! Жить бы тебе, как люди живут, без вожжи этой умственной. Эх! не я тебе отец, дедушка.
Злоба и страдание блеснули в глазах Фаворского. Молча подошел он, хватаясь за стены, к полке, где, аккуратно сложенная, желтела пачка тоненьких, четвертаковых книжек, бросил их с размаха на стол так, что, дрогнув копотью, прыгнул огонь в лампе, и грозно сказал:
- Мои постоят! Циник - я раздену тебя!
- Сию минуту. - Чугунов плотно пощупал книжки. - По гривенничку принимаю, ежели ставишь.
- По гривенничку! Хорошо. Чугунов, мечтал ли ты... в детстве... быть великим героем? А?
- Пороли меня, - сказал, тасуя карты, Чугунов.
В натопленной комнате, медленно выступая по холщовой дорожке, появился котенок. Наивно прищурившись на игроков, сел он и стал умываться. За окном белели снежные кресты кладбища. Звонко бил в чугунную доску сторож.
- Лессинга! - говорил Фаворский. - Пять.
- Семь.
- Свифт и Мольер!
- Прикуп. Четыре!
- Очко. Жри.
- Кого еще?
- Байрон. Нет, стой: полтинник. Байрон, Наполеон, Тургенев, Достоевский и Рафаэль.
- Много! Сними!
- Снял... Рафаэля.
- Ну, ладно. Мои: девять.
- Моцарт!
- Шесть!
- Тэн!
- Семь.
- Стэнли и Спенсер!
- Должно, англичане. Пять!
- Два. Мещанин, ты дьявол!
- Нет-с, Чугунов. Мы по лесной части.