Вадим Рабинович - Алхимия
Даже дятел — известный долбоеб — и тот птица. И секретарь — тоже птица.
Не говоря уже о Клавдии Борисовиче Птице, профессоре и хоровом дирижере.
* * *А теперь о звукваре к словарю Лица, сработанного не пластически скульптурно (как у негров Маркова), а пластически словесно (как у будетлянина Велимира). Земшарно.
Бобэоби пелись губы
Вээоми пелись взоры
Пиээо пелись брови
Лиэээй пелся облик
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо.
Этот звукварь составлен Велимиром Хлебниковым предположительно в 1908 или в 1909 году. К слову Лицо, взошедшее на всё мироздание. Сразу на всё. И потому — вне протяжения. Взошло. Ожило. Высветилось. Но и — сложилось из собственных частей, продолжающих жить самостоятельными жизнями. Это: губы, взоры, брови. И… облик, обвитый г/еяь/о-кольцом. Но и могущий развить эту цепь в линию-зигзаг или
в… протяжение, окоротив лицо и тем самым поставив его на место (посадив на цепь).
Но губы пелись (пели себя) как Бобэоби, взоры — как Вээоми, брови — как Пиээо, а облик — как Лиэээй. А о Зиг-зиг-зэо, которым спела себя цепь, я уж и не говорю.
Лицо (главное слово словаря) и его части (в виду цепи) сделали себя звукобуквовидами звукваря (букваря?) в простодушии простослышания, восстав из нечленоразделья лепета. Прекрасного лепета из «недоброй тяжести» молчанья. Еще один опыт: футуристически наивный, звукварный…
* * *А теперь опыт мой собственный. Опыт Словаря — Букваря — Звукваря… С оглядкою на все предшествующие, представленные в данном моем сочинении…
САЛОН Вадима Львовича Рабиновича Салон саун.Салон антикварных англичанок.
Салон летучих голландцев.
Салон оптических прицелов.
Салон наволочек и намордников.
И… просто Салон.
Может быть, хватит его одного
о пяти всего буквах,
из коих можно составить словарь,
где слов-то всего ничего, но хватит на целую жизнь.
Сало — неплохая еда.
Слон — хоть и не царь всех зверей, но все-таки зверь — большой, носатый и милый.
Он и Она… Чем не пара?
Сон…
И в том сне
семнадцать салонных барышень увлекают меня в котильон, но и во сне — ничего у меня не выходит…
Остался по обыкновению с носом, пересаженным из того же Салона.
И наконец, по отдельности или попарно:
«О!» восклицая, — восторг или ужас извольте,
«Но» говоря, — препинанья пожалте фигуру,
«На!» —
от широкой и щедрой души.
… И Оса, что чистейшая пакость…
Вот и вся моя жизнь.
— Довольно?
— Довольно.
А ведь из пяти всего букв.
(Между нами, хватило б и трех, худо-бедно…)
Но Сало — не сало,
Если сало без ч (чеснока)
И тем боле без г (самогонной горилки).
А разве Она,
если имени нет у нее — она?!
Всей кириллицы сроду не хватит: ка эль эм о пэ эр э ю ять и т. д. натурально…
Птичка, серый Волчок,
Воронок, Золотистая Рыжик и Киска..
И Он,
если он безымянный, тоже не он, а так… очертанье.
А на белом Слоне чтоб цейлонец сидел и бенгалец слона погонял бы.
А уж Сон —
чтобы радужный был,
а коль радужный,
то, по возможности, вещий…
И чуткий, не только для ЛОРа назначенный, Нос.
Мало-мальски живу в обстановке достатка убытка..
Но… пять букв!
Воссияйте — восстаньте,
за собой увлекая все-все алфавиты —
те, что после крушения Башни…
И рассыпьте звездами по небу, по траве,
по долинам — по взгорьям, чтоб росою сверкать на рассвете…
И Оса чтоб над лугом кружила, притворившись пчелой медоносной…
Но при этом: чтоб еры рычали, чтобы ёкало ё, чтобы ятям якшалось, а фиты чтоб слагались в отдельную песню…
Если честно:
зачем экономить на гуслях, мандолинах, жалейках и бубнах, и на всяческих медях и бронзах?
И на мелосах медленных и голосах,
даже если и логосов в мелосах наших не густо,
экономить не следует тоже…
Экуменика быть не должна экономной, потому что избытка — всегда недостаток..
Над манускриптом
Над манускриптом в час ночной,
Когда над сторонами улиц
Сойдется тьма и схлынет зной,
Под гнетом прошлого ссутулюсь
Над манускриптом в час ночной.
Прилежно воспроизведу
Округлые черты латыни.
И как бы невзначай войду
В миры, исполненные стыни,
В отяжелевшие миры —
Гранит замшелый, мрамор битый, —
Запечатлевшие пиры И вид пирующего сытый.
Где золото твое, латынь?
Где серебро?.. Каржава проза,
Тускнеющая, как латунь…
Но посмотрите: Крест и Роза
Начертаны внизу листа.
Наверно, розенкрейцер автор.
А за окном шумит листва —
Не нынче вычернит, так завтра,
Свои зеленые слова..
Вся жизнь его вот здесь — мертва.
И все же не дают покоя
Поставленные вкось слова
Такою молодой рукою.
И в кровь они, и в бровь, и вкривь
В минускуле зажаты тесном.
Наверное, владел порыв
Старинным автором безвестным,
Ушедшим в темень языка.
Зато изгиб пера, смятенье
Строки, четыре завитка,
С листа сбежавшая рука
Для общего уразуменья
Вполне достаточны пока.
Наверно, на душе его
В ту пору неспокойно было,
Когда для взора моего
Волненье жуткое явила
Душа. И мне передалось
От букв, поставленных нелепо.
Так всякий раз уходит лето
В осенний день, слепой от слез…
Сшибайтесь, буквы, так и сяк,
Как перволед, ледащ и тонок!
И лишь тогда поймет потомок,
Конечно, если не дурак,
Меня, моей строки излом
В единоборствии со злом,
И букв разлад мой с тем и с этим…
Отметим, скажет он, отметим!
Под знаком уробороса, или Что сберегла моя память тридцать лет спустя
…Тебя там встретит огнегривый лев,
И синий вол, исполненный очей,
С ними золотой орел небесный,
Чей так светел взор незабываемый.
1971 год. Работаю в Институте истории естествознания и техники. Прошу С. Р. Микулинского, в то время заместителя директора института, включить в план мою тему «Алхимия как феномен средневековой культуры». С. Р. упирается: «Ведь лженаука же». «А вот и нет», — продолжаю настаивать я. «Советская энциклопедия так пишет», — не унимается он. «А вот и нет», — продолжаю упорствовать я. А он показывает синий том сталинской БСЭ, в которой действительно «А. — лженаука…» А я на сие достаю из портфеля еще пахнущий типографской краской красный том новой БСЭ, в коем «А. — феномен…» С. Р. внимательно читает, медленно скользя взглядом по колонкам статьи, и, дойдя до подписи «В. Л. Рабинович», говорит: «Так это вы же и написали». «Верно, — соглашаюсь я. — Но теперь это мнение всего СССР, освященное знаком египетского Уробороса».
Спасибо Н. Мостовенко, Е. Вонскому, Л. Шаумяну — энциклопедистам из БСЭ, напечатавшим мою статью, которая стала идеологическим верняком для пугливого С. Р.[236]
Автор и те, кто причастенПричастных много. Но память прихотлива. Она выхватывает из толщи минувшего то одно, то другое. Иногда не в том порядке, в каком это было на самом деле. Иногда с поправкой на примысленное, а иногда просто для красоты картинки. Так сказать, в угоду стилю, а поскольку стиль — это человек, то человеческая правда оказывается правдивей правды факта.
Выхвачены из небытия памяти — гонители, сочувствующие и сопереживатели (Г. Гачев), заступники (Б. Кедров), учители (В. Библер и М. Бахтин), группа поддержки (В. Асмус и Д. Лихачев). О всех о них и только в этом качестве последующая речь.
«Середина каждого века и есть средневековье» (Ежи Лец). Так было и в собственно средневековье, когда охотились на ведьм. Например, в XII веке в истории с магистром Абеляром. Так было и со мной в Институте истории естествознания и техники в 80-е годы прошлого века. Во главе травли тогда стоял член-корреспондент АН СССР директор института С. Р. Микулинский и все его службы: от партбюро и месткома до ДОСААФа и Красного Полумесяца. Как раз в те времена я сочинял рукопись о раннем средневековье и, в частности, главу об опальном магистре П. Абеляре.
Пристально прочитав всю рукопись (и особенно эту часть — про Абеляра), цензор-доброхот И. С. Тимофеев, чуя микулинскую правду, на всякий случай (мало ли что!) отметил в тексте все аллюзии на нынешнюю, еще советскую, хотя и послесталинскую жизнь (опять же: мало ли что): «формирование образа врага», «внутренний враг», «видимость демократических институтов», «правовое мышление», «статья тогдашнего уголовно-теологического кодекса», «был бы человек, а дело найдется», «сшить дело», «особое совещание участников собора, соединенное с пирушкой этих душегубов», «формула обвинения как фотография на паспорт», «выездная сессия Страшного суда», «товарищеский суд Линча» и все такое прочее. Потея и корпя над моим текстом, он отметил все эти места и передал Ирине Лапиной, тогдашнему секретарю сектора, мой текст — в шкаф под ключ до «лучших» времен.