Ариадна Эфрон - История жизни, история души. Том 2
Ваша Аля
В.Н. Орлову
26 августа 1971
Милый Владимир Николаевич, даже не могу сказать, что рада наконец состоявшейся встрече Вашей с поэмой1 — грустно подумать, сколько времени прошло, прежде чем она попала в Ваши руки! Радость же — чувство непосредственное и внезапное, типа «сказано-сде-лано», и даже без «сказано»! — ничего не имеющее общего с этим грузовым и подъярёмным «слава Богу», которое мы выдыхаем, чего-то добившись, чего-то дождавшись. Что говорить — самые наипростейшие радости, и те - в наши годы - чересчур уж медленно поспешают нам навстречу! Зато мимо — быстро!
Тем не менее однако - хорошо, что Вы с ней (поэмой) встретились ещё в относительном покое «дачи» — ещё не в суете сует города — хотя город Ваш строг и строен и, вероятно, в какой-то степени организует на свой лад жизнь обитающих в нём. Конечно, в поэму, как и во всё цветаевское, что после России, надо вчитываться, просто прочесть нельзя; вчитываться и даже вживаться. Что особенно затрудняет и даже искажает читательское понимание цветаевского творчества — это его абсолютная автобиографичность — или биографичность, если речь не о себе (нет, по сути, всегда автобиографичность!) — в то время, как биография М<арины> Ц<ветаевой> — абсолютная, и надолго, — terra incognita для читателя. (Это я, конечно, не о Вас, Вы-то многое знаете и чуете) Данная поэма и биографична (по фактам),
и автобиографична по светлому, романтическому восприятию авторскому этих фактов. Также и биографична и автобиографична мнимая незавершённость поэмы: на Перекопе происходит настоящий и окончательный разрыв (внутренний) героя поэмы с делом, к<оторо>-му он служил (служит ещё — по долгу службы!) — нарастание этого разрыва, нарастание чувства правоты «врага» великолепно дано в поэме, хотя и в четверть голоса, почти неслышно, как оно и бывает в душе, когда - назревает! Герой выходит из образа Георгия-Победо-носца, из «Лебединого стана», разромантизируется (хоть последующее его служение тоже может быть названо романтическим, но - не должно! Тут - шаг из романтики в героику...) — а поэма посвящена именно Георгию в образе человеческом, вернее - земном. «Сочинять» Георгия дальше - МЦ не могла, писать то, для чего сама внутренне не созрела, - не хотела. Поэма эта - прощание автора с «Лебединым станом», последняя утрата последних «лебединых» иллюзий129130. Именно в этот период С<ергей> Э<фрон> стал тем, кем он и погиб. - Что же можно по-настоящему понять в «Перекопе», не зная всего этого и многого-многого другого? Да ничего вглубь, только по поверхности, и лишь по поверхности поэма выглядит незавершённой. На самом деле это - точка, поставленная не только автором - самой судьбой. Дальше — всё иное, фактически — всё наоборот.
Относительно комиссии я, кажется, писала Вам? Неужели только «в уме»? Мало же его у меня остаётся в таком случае! Предполагаемых новых членов131 я не знаю совсем, поэтому собственного мнения не имею на их счет. По-прежнему кажется неправомерным отсутствие какого-нб. дельного, деятельного и достаточно авторитетного писательского или поэтического имени. <... > Вряд ли эта упряжка что-нб. сдвинет с места... Немускулиста. На сём пока закругляюсь — доброй вам обоим осени и не только её!
Ваша АЭ
В.Н. Орлову
16 января 1972
Да, милый друг Владимир Николаевич, перед такой бедой1 все на свете слова — сочувствия и утешения — бессильны ещё более, чем медицина; тут просто цепенеешь внутренне, вот и я оцепенела, представив себе этот ужас.
По-разному любишь в разные годы своей жизни; любишь, потому что любят тебя; любишь, потому, что любишь ты; варианты бесконечны, пока — с возрастом души и с опытом потерь не доходишь до наивысшей точки любви: когда тебе, для себя, ничего не нужно, кроме одного: чтобы тот, кого ты любишь, - жил, дышал, был; пусть где-то, а не рядом, пусть с кем-то, а не с тобой; только бы билось это сердце на земле; больше ничего, ничего не надо. И тут приходит смерть и останавливает это сердце и обрывает это дыхание, а ты остаёшься бессмысленным соляным столпом, наполненным остолбеневшей болью.
Что скажешь, что скажешь! Для меня смерть — какое-то средневековье. Пришла чума и унесла ребёнка. Средневековье минус Бог; тогда хоть божий промысел объяснял необъяснимое и утешал в неутешном.
Бедная, бедная Катя; бедная бабушка; бедные родители; беда, беда, беда...
Представляю себе, каково Елене Владимировне - какой трухой кажется ей жизнь, какой жвачкой - роли, какой суетой — окружающий мир. Хорошо, что Вы рядом — человек-сердце, человек-плечо. Вы поможете там, где нельзя помочь, в том, чему нельзя помочь. Потому что такое горе можно оттаять и растопить только любовью и в любви.
Что сказать о себе? Я ещё не поправилась, только боли стали глуше; начали исследовать; исследования и врачи (литфондовские) баснословно напоминают воспетых Мольером — минус парики и плюс антибиотики, тот же «орвьетан» от всех болезней2. От всего этого исчахла окончательно и обессилела; ничего не могу делать; заставить себя делать; спала бы и спала... Не на что опереться внутри себя: слабость - не опора. Ну, авось всё это пройдёт; а нет — значит нет. До сих пор не знаю, что Вам сказали настоящие врачи по поводу Ваших спазмов и действительно ли это — спазмы сосудов гол<овного> мозга?? Ну, приедете, авось повидаемся и обо всём поговорим. Только не приезжайте, пока не установится в Москве сносная погода. Пока стоят жуткие холода — не по нашим с Вами сосудам скудельным. А Вам сейчас болеть нельзя.
От всего сердца обнимаю вас обоих.
ВашаАЭ
' Речь идет о смерти внучки Е В. Юнгер.
2 В пьесе Мольера «Любовь - целительница» - шарлатанское снадобье, «излечивающее все болезни».
В. Н. Орлову
17 февраля 1972
Милый друг Владимир Николаевич, и тут такое же низкое, давящее небо, превращающее тоску душевную в чисто физическое и совершенно нестерпимое состояние. Впрочем, в последнее время никакое небо нам не помогает - потому, что мы вошли в душевный возраст утрат невосполнимых; и себя утрачиваем — тоже.
В книге А.И.1 главный недостаток тот, что пишет она о сестре в физическом, а не в духовном измерении; а Марина вся, всегда, с пелёнок и до конца, была поэтом. Особость её, отличность от других в этом и заключалась, иначе она была бы просто «тяжёлым характером» среди иных тяжёлых характеров.
В книге воспоминаний Ася всё время незримо, подспудно, и м. б. неосознанно, соревнуется с Мариной, выправляет её - собою, её непримиримость, единственность, её творческую и человеческую личность, наконец, — собственной всеядностью и легкорастворимостью во всём и вся (есть такой сахар, быстрорастворимый). В книге смещены и засахарены линии: Марина — и её мать; Марина - и Валерия; и вообще: Марина - и все остальные; шекспировское,роковое начя-
ло в семье — каким-то шеридановским; нет! — на грани с Чарской!2 Если бы всё это было написано в те годы, о к<отор>ых речь, то ещё туда-сюда; но сейчас, когда жизнь прожита и этим самым дана возможность широкого охвата, глубокого подхода, писать без проекции Марины состоявшейся на Марину в процессе становления, пожалуй, не стоило бы. «Ребёнок, обречённый быть поэтом»3 - так звала себя, маленькую, Марина. А у Аси получился поэт, автором обречённый быть — последовательно — только ребёнком, подростком и т. д. Творчество - пристяжное.
Что до Асиной изобразительности, вначале обрадовавшей меня, то вскоре она начала раздражать, ибо превратилась в уравниловку изображаемого.
Но что говорить: написать про Марину мог бы некто ей равнозначащий — такого пока (или уже) — нет; или — гётевский секретарь (фамилия мгновенно выскочила из головы! вспомнила: Эккерман!4), то есть бесстрастно записывающий «с натуры» без выпирающего собственного «я», причём чем ничтожнее это «я» (пишущего), тем, как ни парадоксально, — больше затеняет, искажает, подменяет собою того, о к<отор>ом пишет. (Это я уже не об Асе...)
То, что я сейчас пишу «в журн<альном> варианте»5, - плохо. а) я нсумею писать; Ь) не справляюсь с материалом, не умею его организовать, соблюсти соотношение между Мариной и окружающим, окружением, обстоятельствами и т. д. Материала у меня слишком много! А меня самой — слишком мало...