Татьяна Москвина - В спорах о России: А. Н. Островский
Да, именно Россия как живое органическое целое и русский характер осознавались культурой XIX и позже XX века как соединение противоположностей, битва крайностей самого разного порядка. Несомненен и принципиальный драматизм национального самосознания, которое двигалось и развивалось силой осмысления антиномий, одной из которых (Россия и Европа, мы и они, свое и чужое) суждена была, верно, самая долгая жизнь.
Вся великая русская литература есть, по существу, совокупный портрет России — сценической площадки для представления всевозможных человеческих трагедий, человеческих драм и человеческих комедий. О том, что русская стихия есть соединение несоединимого, писали, пожалуй, все великие русские писатели, но Ф. М. Достоевский и Н. С. Лесков особо страстно и мощно.
По моей идее, личность Островского являлась микрокосмосом России.
Но микрокосмосом не реальным, а идеальным, поскольку Островский обладал тем, чем национальная стихия как раз не обладала, — даром композиции. Богатство натуры, полнота проявлений совершенно роднили его с феноменом России; но его крайности, его противоречия, его контрасты были им соразмерены, гармонизированы и претворены в художественные создания.
О них — далее.
Бог в творчестве Островского
Религиозность Островского и эволюция религиозных тем и мотивов в его творчестве никогда не были предметом углубленного изучения; соображений общего свойства, суждений, исходящих из понимания всей драматургии Островского, накоплено немного. Даже богоборческая и богоискательская эпоха конца XIX — начала XX века, страстно и пристрастно размышлявшая над реформаторскими порывами мятежных духов Достоевского и Толстого, не позвала в собеседники заземленного, ясного и безмятежного, как виделось тогда, Островского.
Правда, целая литература написана о некоторых героях и героинях Островского, чья судьба и строй души определялись понятиями «Бог» и «грех». Такова прежде всего Катерина Кабанова. Рассуждая о ней, критики так или иначе прикасались к области русской религиозности, народной веры, обычаев и обрядов русского народа. В узле, туго сплетенном в этой гениальной трагедии, оказалось на удивление изобильно важных духовных нитей.
Однако «Гроза» — не единственная пьеса Островского, где живым и действующим лицом является «бог». Единожды «бог» снисходит к своему народу — в «Снегурочке», но в основном «бог», а точнее, «боги» живут в умах и поступках великого множества героев драматурга. Многоликому и противоречивому образу русского «бога», извлеченному из совокупности пьес Островского, и посвящено это сочинение.
Автор наиболее целостного суждения о религиозности Островского А. Р. Кугель видит его и в жизни, и в творчестве примерным, добросовестным христианином. «В огромной части своих пьес Островский все время поглощен — “оправданием добра”, проповедью жалости и сострадания, верою, подчас наивною и детскою, в конечное посрамление зла»[77]. Сравнивая религиозность Достоевского и Островского, Кугель находит, что Бог Достоевского — карающий, мстительный, да и сам Достоевский — «буйствующий христианин, клирик на художественной подкладке», чей тайный идеал — Савонарола. Островский же — мирянин, не мудрствующий лукаво[78].
При всей полемической остроте в этом противопоставлении есть и нечто справедливое. Достоевский и Толстой, разумеется, ощущаются нами прежде всего как писатели и мыслители. Вместе с тем они — «буйствующие христиане», чьи исполинские фигуры напоминают о сумрачном величии Мартина Лютера и его бессмертном жесте, классическом жесте всех религиозных реформаторов — запустить в черта чернильницей. В России, вставшей на путь европеизации, не могли не возникнуть реформаторские умонастроения, ведь реформация прошла во всех странах Европы. Своеобразие исторического развития России не позволило расцвесть и оформиться реформаторской церкви. Но «толстовство» и перманентный духовный бунт во вкусе Достоевского, видимо, вполне можно считать наиболее крупными течениями в русской религиозной реформации. Думаю даже, что культ Толстого и Достоевского, характерный для русской интеллигенции XX века, отчасти заменил ей несостоявшуюся реформаторскую русскую церковь, ту, что могла дать долгожданную альтернативу и атеизму, и православию, и сектантству.
Островский же — не бунтарь, не реформатор. Он пишет то, что можно было бы назвать «духовным бытом» людей, — верования устоявшиеся, привычные, мирские, каждодневные. Его не занимают исключительные духовные поиски одиноких безумцев. А притом всякий внимательный глаз подметит, что духовно-душевное обустройство героев драматурга может быть далеко не простым, уводить от плоскости мирского житья и в глубь истории, и в вышину небес.
Одним из конфликтов творчества Островского Кугель называет «восстание языческого духа». «Домострой взнуздывает дикого коня, который бьет копытами, и дрожит, и рвется, и вот-вот понесет»[79].
Языческий дух видится критику прежде всего в тех героинях Островского, что «практичны, веселы, чувственны», подобно Варваре из «Грозы». Жажда жизни, воли, любви связывается с язычеством — характерное умонастроение начала века. В. Я. Лакшин, исследователь второй половины XX века, тоже замечает, правда мимоходом, что язычник в Островском то и дело побеждал христианина[80]. Видим, что творчество драматурга все-таки наводило исследователей на ощущения близости Островского к одному из коренных и решительных противостояний русского самосознания — противостоянию христианства и язычества.
Рассматривать этот вопрос в категориях «победа — поражение» (кто победил в Островском), наверное, неплодотворно. Если главной задачей ставить прояснение связи творчества Островского с национальным самосознанием, о победах и поражениях толковать не приходится. «Язычество» — условное наименование гигантского слоя верований русского народа до принятия христианства. Конечно, странно было бы думать, что в дохристианскую эпоху славяне вообще и русские в частности не имели понятия о добре и зле, не вырабатывали в своем существовании некоторые сверхприродные идеалы. Однако христианство рассекло культурный слой язычества острым мечом идеологии, отбросив ненужное, присоединив свое. Из любого сочинения, посвященного духовной истории русского народа, мы узнаем, что с введением христианства на Руси началась «эпоха двоеверия». Христианская идеология свергла или потеснила старых богов славянского пантеона, оставила почти нетронутой низшую демонологию (как пишет один исследователь, «низшая демонология вообще живет всегда дольше, чем главные фигуры религиозной системы, на которые при смене религии обращены основные усилия миссионеров новой веры»[81]), то есть домовых, леших, русалок, водяных и т. п., и художественно вписала христианский миф в обрядовый языческий календарь.
«Эпоха двоеверия» бывала воинственной, бывала мирной; кое-что из своего духовного обихода русские люди уступали без труда, за что-то держались крепко; преобладал скорее поиск наиболее приемлемых форм духовного быта, чем откровенное лицемерие. О том же, когда закончилась «эпоха двоеверия» и чьей победой, ни одно историческое сочинение нам не сообщит.
Из словаря «Христианство» можно узнать, что «даже в конце XVIII века св. Тихон Воронежский обличал в Воронеже празднования в честь Ярилы»[82]. Ярило оказался самым стойким из древних богов. Празднества в его честь свершались и позднее. Невозможно указать дату, венчающую исчезновение язычества на Руси. Ведь «основа язычества — обожание природы»[83], и доколе существуют природа и человек, видимо, будет существовать и язычество, пусть и утратившее обрядовое великолепие, а в наши дни дополняемое чувством вины и ответственности.
Думаю, что «эпоха двоеверия» и не заканчивалась никогда, а лишь видоизменялась со временем и что не слишком мирное сожительство Христа и Ярилы в русском самосознании вряд ли изжито и вряд ли будет изжито историческим путем. Противостояние Христа и Ярилы может быть истолковано и как противостояние духовного и природного. В таком качестве оно имеет уже всечеловеческое значение, а взятое в своем национальном измерении, находит в Островском одного из выдающихся художественных исследователей. Какую бы область жизни ни осваивал создатель национального эпического театра, он всегда изображал в строе пьес, в чувствах и поступках героев общее ощущение тех правил, тех общепринятых и общепонятных представлений о должном и недолжном, добром и злом, освященном или не освященном высшей волей — словом, о том, чем держится, на что оглядывается эта жизнь.